В гостиной сидели пан Ярошиньский, Арапов, хозяин дома и какой-то рыжий растрепанный коренастый субъект. Арапов продолжал беседу с Ярошиньским, а Рациборский разговаривал с рыжим.
При входе Розанова Рациборский встал, пожал ему руку и потом отрекомендовал его Ярошиньскому и рыжему, назвав при этом рыжего Петром Николаевичем Бычковым, а Розанова — приятелем Арапова.
При вторичном представлении Розанова Ярошиньскому поляк держал себя так, как будто он до сих пор ни разу нигде его не видел.
Не успел Розанов занять место в укромной гостиной, как в зале послышался веселый, громкий говор, и вслед за тем в гостиную вошли три человека: блондин и брюнет, которых мы видели в зале, и Пархоменко.
Пархоменко был черномазенький хлопчик, лет весьма молодых, с широкими скулами, непропорционально узким лбом и еще более непропорционально узким подбородком, на котором, по вычислению приятелей, с одной стороны росло семнадцать коротеньких волосинок, а с другой — двадцать четыре. Держал себя Пархоменко весьма развязным и весьма нескладным развихляем, питал национальное предубеждение против носовых платков и в силу того беспрестанно дергал левою щекою и носом, а в минуты размышления с особенным тщанием и ловкостью выдавливал пальцем свой правый глаз. Лиза нимало не ошиблась, назвав его «дурачком» после меревского бала, на котором Пархоменко впервые показался в нашем романе. Пархоменко был так себе, шальной, дурашливый петербургский хохлик, что называется «безглуздая ледащица».
При входе Пархоменко опять началась рекомендация.
— Прохор Матвеевич Пархоменко, — сказал Рациборский, представив его разом всей компании, и потом поочередно назвал ему Ярошиньского и Розанова.
— А мы давно знакомы! — воскликнул Пархоменко при имени Розанова и протянул ему по-приятельски руку.
— Где же вы были знакомы?
— Мы познакомились нынешним летом в провинции, когда я ездил с Райнером.
— Так и вы, Райнер, старые знакомые с доктором?
— Да, я мельком видел господина Розанова и, виноват, не узнал его с первого раза, — отвечал Райнер.
Рациборский познакомил Розанова с блондином и брюнетом. Брюнета он назвал Петром Сергеевичем Белоярцевым, а блондина Иваном Семеновичем Завулоновым.
«Так и есть, что из семиовчинных утроб», — подумал Розанов, принимая крохотную, костлявую ручку серенького Завулонова, который тотчас же крякнул, защелестил ладонью по своей желтенькой гривке и, взяв за локоть Белоярцева, потянул его опять в залу.
— Ну, что, Пархом удобоносительный, что нового? — спросил шутливо Арапов Пархоменку.
Пархоменко, значительно улыбнувшись, вытащил из кармана несколько вчетверо свернутых листиков печатной бумаги, ударил ими шутя по голове Арапова и сказал:
— Семь дней всего как из Лондона.
— Что это: «Колокол»?
— А то что ж еще? — с улыбкою ответил Пархоменко и, сев с некоторою, так сказать, либеральною важностию на кресло, тотчас же засунул указательный палец правой руки в глаз и выпятил его из орбиты.
Арапов стал читать новый номер лондонского журнала и прочел его от первой строчки до последней. Все слушали, кроме Белоярцева и Завулонова, которые, разговаривая между собою полушепотом, продолжали по-прежнему ходить по зале.
Начался либеральный разговор, в котором Ярошиньский мастерски облагал сомнениями всякую мысль о возможности революционного успеха, оставляя, однако, всегда незагороженным один какой-нибудь выход. Но зато выход этот после высказанных сомнений Ярошиньского во всем прочем незаметно становился таким ясным, что Арапов и Бычков вне себя хватались за него и начинали именно его отстаивать, уносясь, однако, каждый раз опрометчиво далее, чем следовало, и открывая вновь другие слабые стороны. Ярошиньский неподражаемо мягко брал их за эти нагие бока и, слегка пощекочивая своим скептицизмом, начал обоих разом доводить до некоторого бешенства.
— Все так, все так, — сказал он, наконец, после двух часового спора, в котором никто не принимал участия, кроме его, Бычкова и Арапова, — только шкода людей, да и нима людей. Что ж эта газета, этиих мыслей еще никто в России не понимает.
— Что! что! Этих мыслей мы не понимаем? — закричал Бычков, давно уже оравший во всю глотку. — Это мысль наша родная; мы с ней родились; ее сосали в материнском молоке. У нас правда по закону свята, принесли ту правду наши деды через три реки на нашу землю. Еще Гагстгаузен это видел* в нашем народе. Вы думаете там, в Польше, что он нам образец?.. Он нам тьфу! — Бычков плюнул и добавил: — вот что он нам теперь значит.
Ярошиньский тихо и внимательно глядел молча на Бычкова, как будто видя его насквозь и только соображая, как идут и чем смазаны в нем разные, то без пардона бегущие, то заскакивающие колесца и пружинки; а Бычков входил все в больший азарт.
Так прошло еще с час. Говорил уж решительно один Бычков; даже араповским словам не было места.
«Что за черт такой!» — думал Розанов, слушая страшные угрозы Бычкова. Это не были нероновские желания Арапова полюбоваться пылающей Москвою и слушать стон и плач des boyards moskovites.[38]
Араповские стремления были нежнейшая сентиментальность перед тем, чего желал Бычков. Этот брал шире:
— Залить кровью Россию, перерезать все, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов, — говорил он. — Ну что ж такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останется и будут счастливы.
— Пятьдесят пять не останется, — заметил Ярошиньский.
— Отчего так?
— Так. Вот мы, например, первые такей революции не потршебуем: не в нашем характе́ре. У нас зе́мя купиона, альбо тож унаследована. Кажден повинен удовольниться тим, цо ему пан бог дал, и благодарить его.
— Ну, это у вас… Впрочем, что ж: отделяйтесь. Мы вас держать не станем.
— И Литва теж такей революции не прагнет.
— И Литва пусть идет.
< p>— И козаччина.
— И она тоже. Пусть все отделяются, кому с нами не угодно. Мы старого, какого-то мнимого права собственности признавать не станем; а кто не хочет с нами — живи сам себе. Пусть и финны, и лифляндские немцы, пусть все идут себе доживать свое право.
— Запомнил пан мордву и цыган, — заметил, улыбаясь, Ярошиньский.
— Все, все пусть идут, мы с своим народом все сделаем…
— А ваш народ собственности не любит?
Бычков несколько затруднился, но тотчас же вместо ответа сказал:
— Читайте Гагстгаузена: народ наш исповедует естественное право аграрного коммунизма. Он гнушается правом поземельной собственности.
— Правда так, панове? — спросил Ярошиньский, обращаясь к Розанову, Райнеру, Барилочке, Рациборскому, Пархоменке и Арапову.
— Да, правда, — твердо ответил Арапов.
— Да, — произнес так же утвердительно и с сознанием Пархоменко.
— Мое дело — «скачи, враже, як мир каже», — шутливо сказал Барилочка, изменяя одним русским словом значение грустной пословицы: «Скачи, враже, як пан каже», выработавшейся в дни польского панованья. — А что до революции, то я и душой и телом за революцию.
Оба молодые поляка ничего не сказали, и к тому же Рациборский встал и вышел в залу, а оттуда в буфет.
— Ну, а вы, пане Розанов? — вопросил Ярошиньский.
— Для меня, право, это все ново.
— Ну, однако, як вы уважаете на то?
— Я знаю одно, что такой революции не будет. Утверждаю, что она невозможна в России.
— От чловек, так чловек! — радостно подхватил Ярошиньский: — Ро́ссия повинна седзець и чакаць.
— А отчего-с это она невозможна? — сердито вмешался Бычков.
— Оттого, что народ не захочет ее.
— А вы знаете народ?
— Мне кажется, что знаю.
— Вы знаете его как чиновник, — ядовито заметил Пархоменко.
— А! Так бы вы и сказали: я бы с вами и спорить не стал, — отозвался Бычков. — Народ с служащими рускими не говорит, а вы послушайте, что народ говорит с нами. Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России, говорили с народом и знают, что народ думает.
— Ничего, значит, народ не думает, — ответил Белоярцев, который незадолго перед этим вошел с Завулоновым и сел в гостиной, потому что в зале человек начал приготовлять закуску. — Думает теперича он, как ему что ни в самом что ни есть наилучшем виде соседа поприжать.
— По-душевному, милый человек, по-душевному, по-божинному, — подсказал в тон Белоярцеву Завулонов.
Оба они чрезвычайно искусно подражали народному говору и этими короткими фразами заставили всех рассмеяться.
— Закусить, господа, — пригласил Рациборскнй.
Господа проходили в залу группами и доканчивали свои разговоры.
— Конечно, мы ему за прежнее благодарны, — говорил Ярошиньскому Бычков, — но для теперешнего нашего направления он отстал; он слаб, сентиментален; слишком церемонлив. Размягчение мозга уж чувствуется… Уж такой возраст… Разумеется, мы его вызовем, но только с тем, чтобы уж он нас слушал.