Рациборский стоял молча. Столовые часы мелодически прозвонили три раза.
— Это все, что я видел? — спросил незнакомец, продолжая ходить и смотреть на свои опущенные к коленям руки.
— Это все, пан каноник, — отвечал тихо, но с достоинством Рациборский.
— Странно.
— Это так есть.
Опять началось долгое молчание.
— И другого ничего?
— Ксендз каноник может мне верить.
— Я верю, — отвечал каноник и после долгой паузы сказал: — Я желаю, чтобы вы мне изложили, почему вы так действовали, как действуете.
— Я сходился и наблюдал; более я ничего не мог делать.
— Почему вы уверены, что, кроме этих господ, нет других удобных людей?
— Я с ними сходился: здешние почти все в этом роде.
— В этих родах скажите: они все разно мыслят.
— Таковы все; у них что ни человек, то партия.
По тонким губам каноника пробежала презрительная улыбка.
— Нужно выбрать что-нибудь поэффектнее и поглупее. Эти скоты ко всему пристанут.
Каноник опять походил и добавил:
— Арапов и рыжий весьма удобные люди.
— Фразеры.
— А что вам до этого? — сказал каноник, остановясь и быстро вскинув голову.
— С ними ничего нельзя сделать.
— Отчего?
— Пустые люди: всех выдадут и все испортят.
— А вам что за дело?
— Общество очень скоро поймет их.
— А пока поймет?
— Они попадутся.
— А вам что за дело?
— И перегубят других.
— Вам что за дело? Что вам за дело? — спрашивал с ударением каноник.
Рациборский молчал.
— Ваше дело не рассуждать, а повиноваться: законы ордена вам известны?
— Я прошу позволения…
— Вы должны слушать, молчать.
— Ксендз каноник Кракувка! — вспыльчиво вскрикнул Рациборский.
— Что, пан поручик московской службы? — с презрительной гримасой произнес Кракувка, оглянувшись через плечо на Рациборского.
Рациборский вздохнул, медленно провел рукою по лбу и, сделав шаг на середину комнаты, спокойно сказал:
— Я прошу извинения.
— Прощения, а не извинения, — сухо заметил каноник, не обращая никакого внимания на Рациборского.
— Я прошу прощения, — выговорил молодой человек.
Каноник не ответил ни слова и продолжал ходить молча.
— Принесите мне стакан воды с сиропом, — проговорил он через несколько минут.
Рациборский вышел, и пока он возвратился, Кракувка что-то черкнул карандашом в своем бумажнике.
— Вы дурно действовали, — начал Кракувка, выпив воды и поставив стакан на стол.
— Здесь ничего нельзя делать.
— Неправда; дураков можно заставлять плясать, как кукол. Зачем они у вас собираются?
— Они любят сходиться.
— Бездельники! Что ж, они думают, зачем они собираются у вас?
— Им кажется, что они делают революцию.
— Только и умно, что вы тешите их этой обстановкой. Но что они ничего не делают — это ваша вина.
— Ксендз каноник многого от меня требует.
— Многого? — с презрением спросил Кракувка. — Они бредят коммунизмом своего народа, да?
— Да.
— Так я им завтра дам, что делать, — сказал с придыханием Кракувка.
— Но и это не все; лучшие, умнейшие из них не пойдут на это.
— А зачем вам лучшие? Зачем вам этот лекарь?
— Мне его рекомендовал Арапов.
— Это очень глупо: он только может мешать.
— Он знает страну.
— Надо держать крепче тех, которые меньше знают. У вас есть Арапов, рыжий, этот Пархоменко и капитан, да Райнер, — помилуйте, чего ж вам? А что эти Белоярцев и Завулонов?
— Трусы.
— Совсем трусы?
— Совсем трусы и не глупы.
— Гм! Ну, этих можно бросить, а тех можно употребить в дело. При первой возможности, при первом случае пустить их. Каждый дурак имеет себе подобных.
— Райнер не дурак.
— Энтузиаст и неоплатоник*, — это все равно, что и дурак: материал лепкий.
— Розанов тоже умен.
— Одолжить его. В чем он нуждается?
— Он ищет места.
— Дать ему место. Послезавтра вышлите мне в Петербург его бумаги, — и он может пригодиться. Ваше дело, чтоб он только знал, что он нам обязан. А что это за маркиза?
— Женщина очень пылкая и благородная.
— А, это прекрасно.
— Она «белая».
— Это все равно.
— Она ни к чему не годна: только суетится.
— Надо ее уверить, что она действует.
— Она это и так думает.
— И прекрасно. Спутать их как можно больше.
— Ксендз каноник…
— Пан поручик!
— Между ними есть честнейшие люди. Я не смею возражать ничего против всех, но Розанова, Райнера и маркизу… за что же их? Они еще могут пригодиться.
— Кому? кому? — опять с придыханием спросил каноник. — Этой шизме вы бережете людей*. Ей вы их сберегаете?
— Я не могу-не уважать человеческих достоинств во всяком.
— Кто хвалит чужое, тот уменьшает достоинства своего.
— Они также могут содействовать человеческому счастью.
Каноник остановился посреди комнаты, заложил назад руки и, закинув голову, спросил:
— Вы веруете в чистоту и благость стремлений общества Иисусова?
— Свято верую, — отвечал с искренним убеждением Рациборский.
— Так помните же, — подлетая на своих черных крыльях к Рациборскому, начал каноник, — помните, что со времен Поссевина нам нет здесь места*, и мы пресмыкаемся здесь или в этом шутовском маскараде (ксендз указал на свой парик и венгерку), или в этом московском мундире, который хуже всякого маскарада. Помните это!
— Я помню.
— Австрия, эта проклятая ракушанка, дает нам приют, а в нашей хваленой России мы хуже жидов.
— Они не понимают святых забот общества.
— Так надо, чтоб они их поняли, — произнес, захохотав, Кракувка. — Первый случай, и в ход всех этих дураков. А пока приобретайте их доверие.
— Это, ксендз каноник, не стоит труда: эти готовы верить всякому и никем не пренебрегают — даже «чертом».
— И отлично; нет ли еще где жида крещеного?
— Может быть, найдут.
— И отлично. Чего же вам? С таким-то материалом не заложить постройки!
— Я искал других людей.
— Лучше этих не надо. Полезнее дураков и энтузиастов нет. Их можно заставить делать все.
— Глупое, — сказал Рациборский.
— Ничего умного и не надо нам; поручик не стоит au courant[45] с интересами отечества.
Рациборский грустно молчал.
Кракувка остановился, посмотрел на него и, медленно подойдя к висевшему над столом женскому портрету, сказал с расстановкой:
— Урсула слишком поторопилась дать свое слово: она не может быть и никогда не будет женою нерешительного человека.
Рациборский встрепенулся и взглянул на ксендза умоляющим взором.
— Дайте мне еще воды, и простимся, — день наступает, — тихо произнес Кракувка.
Если читатель вообразит, что весь описанный нами разговор шел с бесконечными паузами, не встречающимися в разговорах обыкновенных людей, то ему станет понятно, что при этих словах сквозь густые шторы Рациборского на иезуитов взглянуло осеннее московское утро.
В десять часов Ярошиньский давал аудиенцию некоему Доленговскому, пожилому человеку, занимающемуся в Москве стряпческими делами.
Главным предметом разговора было внушение Доленговскому строгой обязанности неуклонно наблюдать за каждым шагом Рациборокого и сообщать обо всем Ярошиньскому, адресуя в Вену, poste-restante,[46] на имя сеньора Марцикани.
Потом дана была аудиенция Слободзиньскому, на которой молодому человеку, между прочим, было велено следить за его университетскими товарищами и обо всем писать в Париж патеру Кракувке, rue St.-Sulpice,[47] № 6, для передачи Ярошиньскому.
При этом Слободзиньскому оставлена некоторая сумма на безнуждное житье в университете.
В двенадцать часов Рациборский проводил Ярошиньского на петербургскую железную дорогу, постоял у барьера, пока тронулся поезд, и, кивнув друг другу, иезуит подчиненный расстался с иезуитом начальником.
Едучи с Рациборским на железную дорогу, Кракувка объявил, что он должен брать отпуск за границу и готовиться в Париж, где он получит обязанности более сообразные с его характером, а на его место в Москву будет назначено другое лицо.
Эту ночь не спали еще Розанов и Райнер.
Райнер говорил, что в Москве все ненадежные люди, что он ни в ком не видит серьезной преданности и что, наконец, не знает даже, с чего начинать. Он рассказывал, что был у многих из известных людей, но что все его приняли холодно и даже подозрительно.
— Это же, — добавлял Райнер, — все деморализовано до конца.
Райнер очень жалел, что он сошелся с Пархоменко; говорил, что Пархоменко непременно напутает чего-нибудь скверного, и сетовал, что он никому ни здесь, ни в Петербурге, ни в других местах не может открыть глаз на этого человека.