Господа проходили в залу группами и доканчивали свои разговоры.
— Конечно, мы ему за прежнее благодарны, — говорил Ярошиньскому Бычков, — но для теперешнего нашего направления он отстал; он слаб, сентиментален; слишком церемонлив. Размягчение мозга уж чувствуется… Уж такой возраст… Разумеется, мы его вызовем, но только с тем, чтобы уж он нас слушал.
— Да, — говорил Райнеру Пархоменко, — это необходимо для однообразия. Теперь в тамошних школах будут читать и в здешних. Я двум распорядителям уж роздал по четыре экземпляра «звезд» и Фейербаха на школу*, а то через вас вышлю.
— Да вы еще останьтесь здесь на несколько дней.
— Не могу; то-то и есть, что не могу. Птицын пишет, чтобы я немедленно ехал: они там без меня не знают, где что пораспахано.
— Так или нет? — раболепно спрашивал, проходя в двери, Завулонов Белоярцева.
— Я постараюсь, Иван Семенович, — отвечал приятным баском Белоярцев.
— Пожалуйста, — приставал молитвенно Завулонов, — мне только бы с нею развязаться, и черт с ней совсем. А то я сейчас сяду, изображу этакую штучку в листик или в полтора. Только бы хоть двадцать пять рубликов вперед.
— Да уж я постараюсь, — отвечал Белоярцев, а Завулонов только крякнул селезнем и сделал движение, в котором было что-то говорившее: «Знаем мы, как ты, подлец, постараешься! Еще нарочно отсоветуешь».
Как только все выпили водки, Ярошиньский ударил себя в лоб ладонью и проговорил:
— О до сту дьзяблов; и запомнил потрактовать панов моей старопольской водкой; не пейте, панове, я зараз, — и Ярошиньский выбежал.
Но предостережение последовало поздно: паны уже выпили по рюмке. Однако, когда Ярошиньский появился с дорожною фляжкою в руках и с серебряною кружечкою с изображением Косцюшки*, все еще попробовали и «польской старки».
Первого Ярошиньский попотчевал Розанова и обманул его, выпив сам рюмку, которую держал в руках.
Райнер и Рациборский не пили «польской старки», а все прочие, кроме Розанова, во время закуски два раза приложились к мягкой, маслянистой водке, без всякого сивушного запаха. Розанов не повторил, потому что ему показалось, будто и первая рюмка как-то уж очень сильно ударила ему в голову.
Ярошиньский выпил две рюмки и за каждою из них проглотил по маленькой сахарной лепешечке.
Он ничего не ел; жаловался на слабость старого желудка.
А гости сильно опьянели, и опьянели сразу: языки развязались и болтали вздор.
— Пейте, Райнер, — приставал Арапов.
— Я никогда не пью и не могу пить, — спокойно отвечал Райнер.
— Эх вы, немец!
— Что немец, — немец еще пьет, а он баба, — подсказал Бычков. — Немец говорит: Wer liebt nicht Wein, Weib und Gesang, der bleibt ein Narr sein Leben lang![39]
Райнер покраснел.
— А пан Райнер и женщин не любит? — спросил Ярошиньский.
— И песен тоже не люблю, — ответил, мешаясь, застенчивый в подобных случаях Райнер.
— Ну да. Пословица как раз по шерсти, — заметил неспособный стесняться Бычков.
Райнера эта новая наглость бросила из краски в мертвенную бледность, но он не сказал ни слова.
Ярошиньский всех наблюдал внимательно и не давал застыть живым темам. Разговор о женщинах, вероятно, представлялся ему очень удобным, потому что он его поддерживал во время всего ужина и, начав полушутя, полусерьезно говорить об эротическом значении женщины, перешел к значению ее как матери и, наконец, как патриотки и гражданки.
Райнер весь обращался в слух и внимание, а Ярошиньский все более и более распространялся о значении женщин в истории, цитировал целые латинские места из Тацита, изобличая познания, нисколько не отвечающие званию простого офицера бывших войск польских, и, наконец, свел как-то все на необходимость женского участия во всяком прогрессивном движении страны.
— Да, у нас есть женщины, — у нас была Марфа Посадница* новгородская! — воскликнул Арапов.
— А что было, то не есть и не пишется в реестр, — ответил Ярощиньский.
Между тем со стола убрали тарелки, и оставалось одно вино.
— Цели Марфы Посадницы узки, — крикнул Бычков. — Что ж, она стояла за вольности новгородские, ну и что ж такое? Что ж такое государство? — фикция. Аристократическая выдумка и ничего больше, а свобода отношений есть факт естественной жизни. Наша задача и задача наших женщин шире. Мы прежде всех разовьем свободу отношений. Какое право неразделимости? Женщина не может быть собственностью. Она родится свободною: с каких же пор она делается собственностью другого?
Розанов улыбнулся и сказал:
— Это напоминает старый анекдот из римского права: когда яблоко становится собственностью человека: когда он его сорвал, когда съел или еще позже?
— Что нам ваше римское право! — еще пренебрежительнее крикнул Бычков. — У нас свое право. Наша правда по закону свята, принесли ту правду наши деды через три реки на нашу землю.
— У нас такое право: запер покрепче в коробью, так вот и мое, — произнес Завулонов.
— Мы брак долой.
— Так зачем же наши женщины замуж идут? — спросил Ярошиньский.
— Оттого, что еще неурядица пока во всем стоит; а устроим общественное воспитание детей, и будут свободные отношения.
— Маткам шкода будет детей покидать.
— Это вздор: родительская любовь предрассудок — и только. Связь есть потребность, закон природы, а остальное должно лежать на обязанностях общества. Отца и матери, в известном смысле слова, ведь нет же в естественной жизни. Животные, вырастая, не соображают своих родословных.
У Райнера набежали на глаза слезы, и он, выйдя из-за стола, прислонился лбом к окну в гостиной.
— У женщины, с которой я живу, есть ребенок, но что это до меня касается?..
Становилось уж не одному Райнеру гадко.
Ярошиньский встал, взял из-за угла очень хорошую гитару Рациборского и, сыграв несколько аккордов, запел:
Kwarta da pólkwarty,То póltory kwarty,A jeszcze pólkwarty,To będzie dwie kwarty.O la! o la!To będzie dwie kwarty.[40]
Белоярцев и Завулонов вполголоса попробовали подтянуть refrain.[41]
Ярошиньский сыграл маленькую вариацийку и продолжал:
Terazniejsze chlopcy,То со wietrzne mlyny,Latają od jedneiDo drugiej dziewczyny.O la! o la!Do drugiej dziewczyny.[42]
Белоярцев и Завулонов хватили:
О ля! о ля!
Песенка пропета.
Ярошиньский заиграл другую и запел:
Wypil Kuba,Do Jakóba,Paweł do MichalaCupu, lupy,Lupu, cupu,Kompanja cala.[43]
— Нуте, российскую, — попросил Ярошиньский.
Белоярцев взял гитару и заиграл «Ночь осеннюю».
Спели хором.
— Вот еще, як это поется: «Ты помнишь ли, товарищ славы бранной!» — спросил Ярошиньский.
— Э, нет, черт с ними, эти патриотические гимны! — возразил опьяневший Бычков и запел, пародируя известную арию из оперы Глинки:
Славься, свобода и честный наш труд!*
— О, сильные эти российские спевы! Поментаю, як их поют на Волге, — проговорил Ярошиньский.
Гитара заныла, застонала в руках Белоярцева каким-то широким, разметистым стоном, а Завулонов, зажав рукою ухо, запел:
Эх, что ж вы, ребята, призауныли*;Иль у вас, ребята, денег нету?
Арапов и Бычков были вне себя от восторга. Арапов мычал, а Бычков выбивал такт и при последних стихах запел вразлад:
Разводите, братцы, огонь пожарчее,Кладите в огонь вы мого дядю с теткой,Тут-то дядя скажет: «денег много»А тетушка скажет: «сметы нету».
У Бычкова даже рот до ушей растянулся от удовольствия, возбужденного словами песни. Выражение его рыжей физиономии до отвращения верно напоминало морду борзой собаки, лижущей в окровавленные уста молодую лань, загнанную и загрызенную ради бесчеловечной человеческой потехи.
Русская публика становилась очень пьяна: хозяин и Ярошиньский пили мало; Слободзиньский пил, но молчал, а Розанов почти ничего не пил. У него все ужасно кружилась голова от рюмки польской старки.
Белоярцев начал скоромить.
Он сделал гримасу и запел несколько в нос солдатским отхватом:
Ты куды, куды, еж, ползешь?Ты куды, куды, собачий сын, идешь?Я иду, иду на барский двор,К Акулини Степановне,К Лизавети Богдановне.
— «Стук, стук у ворот», — произнес театрально Завулонов.
«Кто там?» — спросил Белоярцев.
Завулонов отвечал: