— Напишите: идя навстречу личной просьбе…
Выйдя из кабинета, Петр Яковлевич прежде всего вытащил папиросы. Сделал несколько больших, глубоких затяжек — папироска сразу убавилась наполовину. Секретарь, сидевшая за громоздким странной формы столом, — он был наращен по краям заборчиком, скрывающим поле стола от посетителей, — вскинула на Лихошерстнова сердитое, удивленное лицо: курить в приемной не разрешалось. Петр Яковлевич придавил папироску к ладони, как в пепельнице, и повернулся к выходу. Не успел он сделать и шага, как дверь в приемную открылась и в ней показался Тавровый.
— А-а, новоиспеченное начальство отделенческого масштаба. Как же, как же, слыхал. Поздравляю!
Тавровый затряс одеревенелую, безучастную руку Лихошерстнова.
— Отметить полагается. Считай, что ужин в ресторане «Центральный» непосредственно за мной.
— Спасибо, домой спешу. Да и поздравлять меня не с чем.
— Как?
— Не с чем, и все.
— Ты что, отказался?
— Вот именно.
— Не понимаю… Как же ты теперь?
— А никак. Что со мной может случиться?
— Конечно, ничего… Но я и слыхал, что вопрос решен?
— О ком?
— Как о ком? Непосредственно о тебе.
— А я решил его по-другому. Остаюсь в Крутоярске.
— Брось!.. Шутишь?
Взгляд Таврового впился в лицо Лихошерстнова, но оно не давало ответа ни на один из тех испуганных вопросов, которые, разом вспыхнув, лихорадочно заметались в голове Федора Гавриловича.
— Нет, ты что, действительно остаешься?
Лихошерстнов кивнул на кабинет Соболя:
— Идите сверьтесь.
Он ужалил Таврового насмешливым взглядом и зашагал мимо него к выходу.
Забыв спросить разрешения у секретаря, до крайности взволнованный, обескураженный, Федор Гаврилович ринулся к высокой, обшитой черным дерматином двери.
— Можно, Александр Игнатьевич? — спросил он, замерев на пороге.
Соболь кивнул. Он разговаривал по селектору и, когда Федор Гаврилович приблизился, движением головы пригласил его сесть.
Тавровый опустился в кресло. Ожидая, когда хозяин кабинета окончит разговор, вытер платком припотевший лоб. Сидел он в напряженной, неустойчивой позе, подавшись корпусом вперед и занимая, несмотря на свою массивность, лишь краешек кресла. Вообще после встречи в приемной Федор Гаврилович поутратил свою обычную осанистость и представительность. И квадратные, без оправы, стекла очков с золотыми дужками уж не поблескивали столь внушительно, как всегда, и высокие, коротко постриженные седые виски не выглядели столь авторитетно, и хохолок, торчавший над лбом между двумя пролысинами, как будто поредел и сник. Федор Гаврилович словно бы и в росте поубавился и в ширину поужался.
Обычно в кабинетах перед письменным столом буквой «Т» ставился второй, за который и садятся посетители. У Соболя же этот второй стол — длинный, накрытый зеленым сукном — стоял в стороне, около окон. Федору Гавриловичу не на что было облокотиться, и от этого неудобство и неустойчивость его позы еще более усиливались.
Наконец хозяин кабинета закончил разговор но селектору. Тотчас же повернулся к Тавровому:
— Ну что ж, принимай дела у Лихошерстнова. Сегодня подпишу приказ.
Он сказал это деловым, энергичным тоном человека, который дорожит временем и которому некогда пускаться в предисловия. Собственно, Александр Игнатьевич и в самом деле дорожил временем и ему в самом деле было некогда. Но сейчас ему не только поэтому хотелось поскорее завершить разговор с Тавровым. Хотя он был убежден, что теперь, когда в Крутоярск-второй поступила новейшая тяговая техника, туда требуется другой руководитель; хотя начальник дороги, санкционируя перед уходом в отпуск перестановку в Крутоярске-втором, заметил, что он и прежде подыскивал случай заменить тамошнего длинноногого тугодума, который на совещании двух слов связать не может, более культурным, знающим специалистом; хотя даже Игорь при последней встрече с отцом весьма иронически отозвался о своем начальнике, — Александр Игнатьевич чувствовал себя несколько не в своей тарелке. Собственно, Соболь достаточно ясно сознавал причину: он ставил начальником депо человека, который сам добивался этого места и который, чего греха таить, использовал свое институтское с ним, Соболем, знакомство.
Встреча с Лихошерстновым усилила в Соболе беспокойство. Долговязый громила из Крутоярска чем-то — Александр Игнатьевич не успел еще разобраться чем — удивительно понравился ему, и теперь к чувству неловкости за себя и за Таврового прибавилось чувство симпатии и жалости к Лихошерстнову.
Но с другой стороны, если рассуждать объективно, у Таврового были все основания претендовать на должность начальника тепловозного депо.
Словом, получилось что-то весьма запутанное и досадное, и Александру Игнатьевичу хотелось поскорее поставить точку на этом деле. Ему тем более хотелось поставить точку, что он испытывал нудящее, нетерпеливое желание вернуться к тем, другим, интересным, значительным и неотложным делам, с которых он начал свой день. Разговор по селектору касался их же, и сейчас, в присутствии Таврового, Александр Игнатьевич испытывал что-то похожее на состояние человека, который, сильно проголодавшись, накинулся на еду и которого кто-то вынудил оторваться от нее.
Федор Гаврилович просиял и еще более вспотел.
— Разве Лихошерстнов не остается? — спросил он, энергично орудуя платком.
— С чего ты взял?
— Он мне сам только что в приемной…
— А-а… — протянул Соболь и отвел глаза в сторону. — Остается-то он остается, только не начальником, а машинистом.
— Машинистом?
— Сам попросился. Правда, в другое депо, в пассажирское, на паровоз. Ты позаботься там, в отделении, как приедешь. Чтобы приняли хорошо, машину чтоб сразу дали…
— Как же, как же, обязательно! Я понимаю… Машинистом, значит. Непосредственно на локомотив. В рабочий класс двинул.
Федор Гаврилович плотнее уселся в кресле, отвалился массивной своей фигурой к спинке, свободней, шире положил руки и раскинул плечи. Хохолок над его лбом разом сделался приметнее, круче; и седина на высоких висках, и золотые дужки очков, и квадратные, без оправы, стекла засверкали внушительнее, увереннее, ярче.
— …А знаешь, Александр Игнатьевич, пожалуй, он правильно рассудил. Чем машинистам не жизнь? Деньги лопатой гребут, ответственности никакой, почета — выше головы. А сколько всяких льгот! До пятидесяти пяти лет поездит — и на пенсию. Этакий буйвол в пятьдесят пять лет на пенсию! Да он, не работая-то, еще столько же проживет. Не-ет, как ни крути, а Лихошерстнов похлестче нас с тобой устроился.
— Ну и слава богу! Пусть ездит на здоровье.
Александр Игнатьевич произнес это, едва не оборвав Федора Гавриловича, с той неожиданной категоричностью и живостью, с какой занятые люди дают понять засидевшимся посетителям, что разговор исчерпан. Рассуждения Таврового уняли вдруг в Соболе беспокойство за Лихошерстнова, и теперь, когда перестало скрести на душе, он с особой остротой почувствовал, как бесполезно уходят минуты и как то, важное, интересное, ждет его.
— Прости, Федор Гаврилович, дела. Когда примешь депо, позвони.
III
Это было необыкновенное утро. Ира почувствовала себя вдруг так, как если бы она встала наконец после долгой, тяжелой болезни, встала абсолютно здоровая, легкая, ясная. Никакие воспоминания не тяготили ее: казалось, в душе совершенно не осталось места прошлому. Было только желание и ожидание счастья, ощущение радости в себе и вокруг себя. Когда Ира проснулась, каждый предмет в комнате купался в ярком, лучистом свете. Замерзшие, в белых мохнатых узорах окна были пронизаны потоком света и сверкали великим множеством мелких искринок — желтых, синих, оранжевых, красных. В комнате было тепло. Ира слышала, как в голландской печи, дверца которой выходила в переднюю, звонко пощелкивали и потрескивали дрова. Но представлялось, что это ласковое, мягкое тепло идет не от печи, а льется через окно вместе с ярким, живым сиянием утра.
Ира проснулась поздно, потому что засиделась ночью — готовилась к экзамену. Быстро скинув одеяло и усевшись в кровати, вся открылась яркому, лучистому теплу комнаты.
Счастливый взгляд ее скользнул по длинной линии полусогнутых ног. Свет солнца, ласковое тепло комнаты, ощущение красоты и легкости своего юного, гибкого тела радостно и непонятно волновали ее.
Она была одна дома. Антонина Леонтьевна ушла к родственникам, взяв с собой Алешу. Ира позавтракала — наскоро, даже не согрев себе чаю, — и снова засела было за учебники и конспекты. Но сегодня у нее все валилось из рук. Слишком чудесно было это сияющее утро, слишком явственно заговорило вдруг в Ире ощущение радости жизни, слишком молодо и томительно ныло в сердце и во всем теле желание и ожидание безвестного счастья. «Еще успею», — мысленно произнесла она, безотчетно улыбаясь.