Короткие, они топорщились на голове, как ворс недорогого ковра.
Я подставлял макушку под водоразборные колонки, а когда разгибался, любимая ерошила мне этот подшёрсток. Из-под её ладошек вылетали и оставались висеть в воздухе брызги.
Поэтому вокруг лба сразу образовывалась радуга, похожая на нимб.
Путешествуя по городу, мы зашли в гастроном.
Он помещался в одноэтажной пристройке к гигантской колокольне. Вместо чеков кассир там выдавал кусочки картона со стёртыми цифрами.
Сложив наш улов в пакет с иностранной надписью: «Welcome to our best shops — GASTRONOMS», мы двинулись дальше.
Я пил молоко в той башне, где умирала от сексуальной тоски Марина Мнишек. Всё время, кстати, хотелось пить. Потные граждане кормили с руки автомат с газированной водой. Пахло июлем и пылью. Наперекор зною в коломенском кремле стояла шерстяной статуей толстоногая девица в чёрных колготках.
Это было удивительно, и это надо было запомнить.
Кроме девицы в кремле находился собор семнадцатого века, ампирный храм девятнадцатого, монастырь и какое-то барочное строение.
Создавалось впечатление, что эти постройки свезли сюда, как в заповедник. Вокруг них располагались деревянные избы, лежали в пыли блохастые собаки, а идиот на завалинке следил мутным взглядом за своими курами.
Мы вышли из кремля, запомнив всё это.
Мимо по улице провезли на мотоцикле копну сена. Мотоциклист, красный человек в шлеме, похожем на яйцо, чуть не свалился со своего мотоцикла, засмотревшись на нас. Он вильнул у самой стены отштукатуренного домика и медленно поехал дальше, продолжая глядеть на ноги моей любимой, едва прикрытые ослепительно белыми шортами.
Вообще, на неё многие обращали внимание — и это я с радостью тоже пытался запомнить.
Потом мы пошли на переговорный пункт, и она долго звонила куда-то.
Напротив меня томились невесть откуда взявшиеся в середине России океанские матросы, голый до пояса парень в пластмассовых штанах и старуха с петухом.
Было жарко и липко, так что я с облегчением вздохнул, выйдя на улицу — всё же запомнив и петуха, и старика, и пластмассовые штаны.
В электричке мы заснули, постоянно сползая с сиденья. Тогда один из нас просыпался и втаскивал другого обратно.
Очнувшись вдруг, я видел, как наша электричка на минуту остановилась среди переплетения путей, под красным глазком семафора. Это было то самое место, где мы слушали пение птиц.
И опять мы были вместе, думал я, и пока всё идёт хорошо.
Всё шло хорошо, только птиц не было слышно в это мгновение. В воздухе набухала гроза.
Мы бежали по улицам, чтобы успеть вбежать в подъезд.
Лестница нашего дома была наполнена густым летним мраком. Я воткнул ключ наугад в темноту, и мы ввалились в квартиру, уронив что-то с вешалки.
Моя любимая так устала, что уснула сразу, свернувшись калачиком поверх покрывала.
Наконец на ночной город обрушился косой московский дождь. За открытой форточкой слышалось мерное перемещение воды, сопение и бульканье.
Я включил маленький свет и, поглядывая на спящую, сел за стол. Передо мной лежала чистая бумага и неисправная перьевая ручка, которую приходилось каждый раз макать в чернильницу. Некоторое время я сидел, гладя обеими руками свою круглую голову, а потом начал записывать.
Темнота дышала в комнату, и её дыхание было влажным.
Это дыхание колыхало занавески, и я вспомнил о другом — о том, как много лет назад, мальчишкой, я вбежал в маленький, мощённый камешками феодоссийский дворик. Лил южный ливень. Нет, я вспомнил: дождь только что кончился, вода пузырилась на камнях, и вот я вбежал в этот дворик и увидел открытое окно, занавеску, колышимую сквозняком, а за ней — высокую вазу с неизвестными цветами.
Там, внутри, была чернота чужой комнаты.
Много раз я пытался найти это окно на первом этаже феодоссийского дома, вновь пережить то, что чувствовал тогда, вернуться в насквозь мокрый брусчатый двор. Но не было ни двора, ни вазы, ни занавески, как не было на свете города Мышкина.
На это воспоминание уже надвигалось другое — я вспомнил знаменитую книгу, из которой прочитал всего несколько страниц, но что я там нашёл, было выше всяких похвал.
Кто — то лежал в бессоннице и видел вдруг полосу света под дверью. Свет был надеждой на утро и избавлением, но нет, это всего лишь слуги прошли по коридору.
Это было не описание чужой жизни, а крохотная картинка её, кадр ощущения.
И я стал писать о суетливости жизни, состоящей из сотен деталей, о торопливости событий, уводящих нас от важных чувств — потому что больше ничего не умел.
Однако эти случайные картинки — курицы, дом расстрелянного писателя в коломенском кремле и мотоциклист с сеном казались мне в ту ночь содержащими особенный смысл.
Их нужно было задержать, продлить в себе — как сон девушки, как свежесть ночи за открытым окном или медленное движение копны сена на коляске мотоцикла.
Это нужно было сохранить.
В поисках дао
Мише Бидниченко
Не без страха я пробрался мимо милиционера, охраняющего вход в главное здание университета, задорно помахивая пачкой с овсяными хлопьями вместо пропуска — дескать, вот в магазин сходил. Лифт, мерцая сталью и полировкой дубовых панелей, приближал меня к Празднику. Я въезжал в День Рождения.
Там, на шестнадцатом этаже, живёт он, мой друг, к которому я иду сейчас от лифтов по длинному коридору, рассуждая, как прав был он, говоря:
— Нет, ну согласись, всё же приятно учиться в красивом здании. Приятно, что и говорить. Ведь где-то ещё люди идут на лекцию в какую-нибудь хибару, и оттого настроение у них, и так не слишком весёлое, становится ещё хуже… А мы можем поглядеть туда, сюда, узнать на башенном циферблате время, температуру воздуха, давление. Возрадоваться, наконец, архитектуре… Красота!
Прошёл год, и мне очень приятно, что можно идти вот так по коридору и думать, какой у меня есть друг. Какой он умный, что может разобраться даже в своих научных статьях, которые публикует в загадочных журналах там и сям, что, работая в какой-то невообразимой американской местности, сумел заткнуть за пояс всех тамошних американских умников.
Наверное, тогда они собрались вокруг него и, показывая пальцами, бормотали: «О-о-о!»
Он понимает всё. Поэтому в моей печали, среди других, я думаю о нём.
Но по дороге к другу, перемещаясь по длинному коридору, отчасти, чтобы занять время, а отчасти затем, чтобы оправдать цветистое название, я расскажу следующую историю.
Однажды я попал на работу в библиотеку. К девяти часам я входил в хранилище, наполненное пылью и старыми диссертациями, кланялся начальству, а к двенадцати уходил обедать, потом пил пиво и больше уж не возвращался.
Делать в хранилище было совершенно нечего, но я всё-таки нашёл на полках достойное чтение. Между естественнонаучными шкафами притаился шкаф философский, маленький, скрипучий, набитый Ломоносовым и восточной мудростью.
В неё-то я и углубился.
Так в мою жизнь пришла загадочная идея Дао. Про него было известно только то, что Дао — это то, чем наполняют тело.
Дао таково, что приходит тогда, когда его не ждут, а уходит тогда, когда его пытаются удержать. Лю ши Чунь, в свою очередь, в трактате о музыке писал: «Музыка создаётся в определённых условиях и служит она урегулированию желаний. Если желания не будут уклоняться от правильного пути, то музыка может быть создана. Она создаётся соответствующим методом, который исходит от принципа спокойствия. Спокойствие порождается справедливостью, а справедливость происходит от соблюдения законов Дао. Поэтому о музыке можно говорить только с тем, кто познал законы Дао».
Таким образом, сидя под маленьким окошком в тени высотного здания МГУ, я пытался оценить свои музыкальные способности, но что-то вдруг повернулось, и жизнь увела меня совсем в другую сторону. Сейчас я думаю, что мои путешествия по ночной Москве были сродни Дао, которое уходит тогда, когда его пытаются в последний раз ухватить пальцами, ан нет, оно уже не здесь, исчезло, и придёт ли — Бог весть…
Хотя читать в ту зиму мне нужно было совсем иное. То иное читалось по дороге домой в заиндевевших автобусах, с серебристо-чёрными стёклами, в которых отсвечивали, не пробиваясь внутрь, фонари, светофоры, вспыхивали фары встречных автомобилей.
Я ехал в них бесцельно, будто в поисках Дао, изредка бросал взгляд на страницы и представлял себе тюремный аквариум для преступных рыб — с непрозрачными стенами и искусственным освещением внутри.
В ту зиму я читал книги по списку англоязычной литературы. Делал это я по просьбе одной девушки, и, понятно, что не мог отказаться. Но, как бы то ни было, я продирался сквозь шелестящие дебри Т. С. Элиота, сгонял в колонну и снова терял из виду хлопотливых героев Диккенса.