Отчего-то торопя себя, будто на самом деле требовалось немедленно уберечься от прочувствованной опасности или избавиться от неприятного недомогания, я произвел звонки своим временным приятельницам и не имел успеха. У кого-то появился новый ухажер, кто-то заболел, кто-то убыл из Москвы. «Эко ты меня хватился! Надолго же пропал! Я уже замуж вышла!» – услышал я от приемщицы фотоателье Наденьки. А действительно, надолго ли я пропал, задумался я. Раздумья привели к открытию: со своими временными приятельницами даже и по телефону я почти не общался с той поры, когда на шестом этаже появилась лахудра Цыганкова. А случилось это чуть ли не год назад.
«Нет, надо вышибать клин клином!» – приказал я себе. Но сейчас же пришлось отменить это приказание, как неверно толкующее суть моего жизненного положения. Какой же «клин» вышибать? Это во-первых. Во-вторых, под вышибаемым клином всегда подразумевается нечто серьезное, значит, и я вынужден был бы признать собственный «клин» серьезным. А стало быть, и вышибленное следовало заменять «клином» не менее серьезным. Мне это не подходило. Мельком проскочило легкомыслие: а не приударить ли за Ланой Чупихиной, тем более, что она произвела себя в мои опекунши? Мысль эту я тотчас прогнал. Для светской дамы Чупихиной я не смог бы стать долговременным кавалером, она бы расхохоталась, узнав о моей мысли, да я и сам разулыбался, разве способен был бы я ублажить капризы, причуды и запросы нашей пышнотелой красавицы? И, конечно, я бы разочаровал Кинодиву, одарившую меня своей визиткой. Нет, в подруги мне нужна была барышня из простых, не избалованная и не кривляка, в любви умелая, лучше бы с квартирой или с комнатой, с достатком – голодного накормила бы ужином, не слишком начитанная, чтобы не занудила, из парикмахерш, продавщиц, но не гастрономов, а, скажем, из «Детского мира», портних («модисток-с»), медсестер, осветительниц с «Мосфильма».
Такое вместо «клин клином» и было определено мной направление жизни. При этом, когда идея вызрела, несколько успокоила меня и как бы даже охолодила во мне грешные желания, я посчитал, что спешить не надо, не стоит бегать с сетями и выхватывать из толпы первую попавшуюся, а должно поджидать случая, когда подруга сама собой обнаружится.
В этой идее я не видел оскорбления кого-то и уж конечно не наблюдал и измены кому-то.
Кому измены? Какой измены? Кому? Тьфу ты! Надо же было таким глупостям приходить в голову!
Слава Богу, от мыслей об удальце Алексее Федоровиче Деснине, его дочери Нинуле, немецком языке Зинаиды Евстафиевны, семействе Корабельниковых-Цыганковых-Пантелеевых меня отвлекли труды над статьей о Тобольске. А потом эти мысли и вовсе были запущены. Должен сказать, что о ловце человеков Сергее Александровиче я в те дни почти совсем не вспоминал.
Я написал «труды». Но как-то неловко называть трудами сочинение той статьи (уже входило в обращение слово «эссе», и на летучке к нашему тексту его приклеили). Я получал удовольствие. В упомянутом студенческом отделе я пыжился, и проблемы были не мои, и слова не являлись, и угнетало при этом положение стажера, пытающегося доказать, что из него может произойти корреспондент. Теперь же Марьин меня ни к чему не обязывал и не принуждал. Он просто попросил записать тобольские ощущения (естественно, не застольные) «с эпитетами». То есть постараться употребить и образы. Я-то думал, что Марьин использует факты моих наблюдений, обработает их и разбросает по своему сочинению. «Ну уж нет! – сказал Марьин. – Ни в коем разе!» Сидеть же вдвоем за листом бумаги он не любил, а может, и не умел. «Ильфов и Петровых из нас не выйдет!» – было постановление. Я принес Марьину свои четыре странички (почти четыре), он прочитал их, сказал: «Спасибо, старик, нормально», заменил слов пять, и странички эти стали серединой статьи, лишь один из моих абзацев Марьин отправил в концевые эпизоды. И статья появилась в газете. Буква «к» в алфавите расторопнее буквы «м», а потому фамилия моя оказалась выше фамилии писателя, отчего я испытал совершенно объяснимую неловкость.
На летучке к нашей публикации отнеслись одобрительно и даже предложили внести ее в список лучших материалов месяца. Для нас же с Марьиным существенными оказались два документа, прибывшие в редакцию недели через три. В одном из них тобольское начальство благодарило нас за сочувственное отношение к городским проблемам и полагало, что статья Тобольску поможет. Вторая бумага пришла из Ленгипрогора. Питерские архитекторы как раз и должны были исполнить генеральный план развития Тобольска, они уверяли нас в том, что тезисы статьи им близки, хотя есть в ней и утверждения спорные, что они исторический Тобольск намерены сохранить, а новый город с нефтехимкомбинатом построить в отдалении, за вокзалом, но коренной Тобольск нуждается в переустройстве коммунальных служб, от этого никуда не уйти и т. д. Словом, статья наша, мы посчитали, должна была оказаться полезной городу.
Ну и хорошо. Удивительным же был возникший интерес ко мне как к литературному человеку. Лана Чупихина появилась вблизи меня в день публикации.
– Василек, это ты, что ли, накопал для Марьина?
– Что накопал?
– Вот эти вот… «Воздушные страхи Тобольска»… Про знамения в небесах. Про черного змея без крыл, будто великое бревно, увиденное рыбными прасолами…
Имелись в виду выписки из свидетельств 1701 года, собранных «книжником и начетчиком» Черепановым в его «Летописи Сибирской».
– Ну я накопал, – и я рассказал Чупихиной о семействе Черепановых.
– И где же ты это откопал? – спросила Чупихина. Но сразу же и сообразила вслух: – Ах, ну да… Это твое дело. Ты и сам – книжник и начетчик. Ты и цитату из Радищева знал где подобрать…
Теперь имелись в виду слова Александра Николаевича Радищева, написанные им как раз в Тобольске (там Радищев перед Илимеком жил полгода и был допущен к Сибирским архивам в Шведской палате-рентерее): Ты хочешь знать: кто я? что я? куда я еду? Я тот же, что и был и буду весь свой век: Не скот, не дерево, не раб, но человек!
Должен сказать, что радищевская аттестация самого себя была приставлена мною к тексту статьи отчасти неуклюже. Марьин мог посчитать ее и необязательной, он на ней явно споткнулся, но, поразмыслив, оставил ее, возможно, он понял, что эти слова нужны мне в моей житейской ситуации, я и впрямь несколько раз повторял их некиим собственным заклинанием и даже подстегивал ими себя. Но может, они оказались близки тогда и самому Марьину?
– Ну и что? – спросил я.
– Ничего, – сказала Чупихина. – Висит цитатка-то! Висит!
Я не посчитал нужным просвещать Чупихину относительно моих заклинаний.
– И воздушные страхи висят?
– Нет. Они уместны, – Чупихина будто пожалела меня или даже нацепила мне медаль. – Они-то как раз уместны.
– Ну слава Богу, хоть они уместны, – сказал я.
– А ты, Василек, не ехидничай! И не дерзи! – поставила меня на место Чупихина. – Ты еще не мастер. И мне неведомо, что написал ты. Может, Марьин лишь от щедрот своих и прикрепил к статье твою фамилию!
Я не стал досадовать на Чупихину. Какая она была, такая и была. Я даже почувствовал себя благодарным ей за то, что она осадила меня. Я на несколько часов вообразил нечто и не по делу распушил хвост. И все же я полагал, что мои четыре странички вышли самостоятельными по языку и по мыслям, и Марьин мою самостоятельность не упразднил. Этим, собственно, я и был доволен.
Чупихина ушла не сразу и будто бы пыталась открыть во мне нечто новое для себя. Но я-то уже понял: более всего ее интересует степень участия Марьина в написании статьи. И позже в разговорах со знакомыми, с Башкатовым, например, с К. В., Кириллом Валентиновичем (об этом расскажу особо), с Бодолиным и Ахметьевым (те дней через десять вернулись к делам на шестом этаже), я ощутил интерес, схожий с интересом Чупихиной. В случае с маэстро Бодолиным – болезненный. Причиной интереса у одних была профессиональная ревность, у других (Бодолин) – простейшая зависть. Марьин находился у нас в положении не только одного из лучших очеркистов, но еще и – «писателя в газете». А личность такого рода считалась чуть ли не вредной. Опять же из-за зависти к ней. И – изза ее неуправляемости, из-за несомненной независимости. Что не поощрялось. И теперь мои собеседники, невзначай, но будто бы для собственных внутренних нужд или успокоений, пытались открыть в Марьине профессиональные, пусть и мелкие, изъяны. Ничем не мог я их обрадовать. «Ну да, ты же историк. Ты снабдил его весомыми фактами, вот у него и получилось», – вывел для себя утешительное Бодолин. Обведя в эссе карандашом мои личные страницы и прочитав их, он тоже не расстроился.
– А у тебя-то, старик, текст, пожалуй, поярче марьинского, – сказал Бодолин. – Но тоже конъюнктурный. И без блеска, старик. Без блеска!
«Какие же такие у меня могли появиться блески!» – чуть ли не польстил я вслух вкусам Бодолина.