– Василий, милый ты мой… Ну что ты говоришь неправду о себе… И нас извини… Более мы не будем навязывать тебе себя!
Ее руки, ее пальцы снова обхватывали, даря успокоение, мой кулак, мне было больно, сладко, и сейчас же вызрела потребность освободиться от этих успокоений, опасностей и несвобод, да как бы она еще не лобызнула меня в лоб (именно лобызнула!) на манер своей матери, я, не рассчитав сил, отверг ее руки и оттолкнул от себя Вику, она чуть не упала, кольцо, стягивающее ее волосы, свалилось на землю, светло-русые крылья метнулись в стороны, я бросился от Вики, и все же мне втемяшилось укрепить раздор с ней нанесением обиды, я выкрикнул:
– У вас с Пантелеевым своя жизнь, и не лезь мне в душу!
– Василий, погоди… – слышалось мне вслед.
Я наткнулся на мужчину в берете и с тростью в руке, возможно из художников с Верхней Масловки, чуть не сбил его с ног, получил заслуженное:
– Неврастеник! Что же ты так паскудно обращаешься с дамой!
– А пошел бы ты, мужик! – выкрикнул я и побежал переулком к путепроводу на Бумажный проезд.
23
Раздраженный, взвинченный, но стараясь утишить себя, я вошел на седьмом этаже в свою рабочую коморку и увидел в ней девицу Нинулю.
Девица или дева Нинуля, она же Нина Иосифовна Белугина, сидела на моем стуле, подниматься с него желания не проявила, и я опустился на стул «посетительский».
– Разве ты сегодня? – спросил я.
– Я-я-я… – протянула Нинуля и сигаретный пепел ссыпала в стоявшую у меня жестяную банку со скрепками.
– А Зинаида?
– А Зинаида взяла отгул и у кого-то нынче в веселых гостях. Или невеселых.
– Понятно, – промычал я.
– А что это ты такой взъерошенный? – поинтересовалась Нинуля. – И будто запыхался…
– Соседи опять скандалили, – сказал я. Нинуля знала о моих соседях.
– Потому ты и опоздал, – подсказала она мне оправдание.
– Потому я и опоздал, – подтвердил я.
– Ну и ладно, – кивнула Нинуля. – А я уже прочитала и проверила все, что приносили. И даже с К. В. имела объяснения… Так что не беспокойся.
Вот уже не хотелось бы мне сегодня вести какие-либо, пусть и деловые, объяснения с Кириллом Валентиновичем.
– Премного благодарен, – сказал я.
Я посчитал, что, после того как Нинуля выказала, что она сегодня как бы старшая, то есть произвела необходимый ей и знакомый мне акт самоутверждения, она отправится в кабинет Зинаиды, где размещался и ее стол. Мне же даст возможность поразмышлять – было о чем – в уединении. Но Нинуля не поднималась, сидела, уставившись во что-то, выдворять ее было бы нехорошо.
Я уже упоминал, что в Бюро Проверки нас работало трое. В частности, и Нинуля, Нина Иосифовна Белугина, девица неизвестных лет, чаще всего приходившая на службу в монашеских, по моим понятиям, одеяниях. Она была инвалидом, сухоручкой (правая рука скрючена), немного хромала, на лице имела шрамы. В последние годы Нинуля нередко болела, работницей она была добросовестной, но бестолковой, читанное ею приходилось перепроверять, ко всему прочему она, случалось, капризничала и прилюдно пускала слезы, упрекая судьбу, вынудившую ее заниматься этой белибердой, ковырянием в дерьмовых текстах. Коли бы не скрюченная рука, сидела бы она, полагала Нинуля, в тепле Большого театра и шила бы костюмы для Лемешева и Масленниковой, то есть теперь уже для Милашкиной и Атлантова. Другую бы капризу с частыми больничными, глядишь, и попросили бы из редакции. Но начальница наша Зинаида Евстафиевна увольнять Нинулю не давала. Какая-то история связывала их, нечто такое, о чем мне советовали и не пытаться разузнавать. А я и не пытался. Нинуля меня не раздражала. Она не вредничала, сплетни и интриги не плела, была вовсе не злой, а скорее доброй и одинокой неудачницей, и ее следовало жалеть.
– Знаешь, из-за чего я зашла к тебе? – сказала Нинуля. – Изза солонки. Солонку посмотреть.
– Вот тебе раз! – удивился я. – Ты же ее разглядывала…
– Захотела еще раз подержать ее в руках…
– Ну и как? – спросил я из вежливости.
– Точно, Наполеон. В профиль, – левая рука Нинули притянула солонку. – Птица Наполеон…
Она замолчала. Смотрела на солонку. Глазами, чающими чуда. Будто общалась с ней. Будто вызывала известного ей духа. Она, понял я, и минутами раньше сидела, уставившись именно на солонку.
– Я знаю… Мне известно… – Нинуля возвращалась на седьмой этаж. – Об одном человеке. Он был похож на Наполеона. В профиль. Он знал об этом. И люди вокруг знали… Он работал у нас в редакции… Давно… Очень занятный человек…
Она явно хотела, чтобы я спросил, кто же этот человек. А я ждал ее ухода. Но все же произнес:
– Кто же это?
– Деснин Алексей Федорович… Герой Советского Союза… Ты слышал о нем?
– Деснин? – напрягся я. – Ах, да… Так, кое-что слышал… Неопределенно-романтическое… Но его фамилию называли поразному… Тот самый, что…
Я чуть было не сказал: «Тот самый, что дурачил Берию?», но не произнес эти слова. Мне показалось, что они будут неприятны Нинуле. Впрочем, она и не услышала бы меня. Она опять ничего не видела и не воспринимала, кроме солонки, вернее, кроме солонки и того, что оживало для нее в ней. Она находилась в состоянии, которое теперь бы назвали медитацией. Стало быть, в нашем с Нинулей разговоре возник исторический персонаж, туманным фантомом проживавший на шестом этаже. Даже дока и следопыт Башкатов толком не знал не только историю, но и фамилию этого человека. Ветеранам нашим, конечно, и фамилия, и история были ведомы. Нынешний завписем Яков Львович Вайнштейн, говорили, даже служил с ним в одном отделе. Надо полагать, что и моей Зинаиде Евстафиевне предвоенная хроника газеты была известна, именно от нее я услышал фамилию Деснин, нечаянно произнесенную. Но наши старики, не давая объяснений, говорить что-либо о Деснине отказывались. То ли их сковывало серьезное обязательство, возможно, что и письменное. То ли они подчинялись некоему житейскому табу, нарушение требований которого могло бы привести к несчастьям.
– Василий, ты хочешь кофе? – вновь очнулась Нинуля. – У меня там термос. Кофе горячий.
– Принеси, – кивнул я.
Лучше бы и не приносила. Лучше бы забыла обо мне, по причине вечной рассеянности мечтательной книжницы, а я бы хоть на полчаса запер дверь. Но я понимал, что Нинуля нынче жаждет быть выслушанной. И выговориться ей надо не стенам, а предмету одушевленному, способному откликаться на ее слова удивлениями и вопросами, а тем самым подталкивать ее к продолжению выплеска чувств или запертой в ней осведомленности. Я же думал о разговоре с Викой. Какой же скотиной я повел себя! Угнетало меня и то, что я, человек, по мнению многих, с нервами, витыми из стальных струн, оказался на краю нервического оврага, хорошо хоть не завизжал или не заревел истериком! А в конце-то разговора мне нестерпимо захотелось обидеть или даже оскорбить Вику. В людном причем месте! После слов «Да отстаньте вы от меня, ради Бога!» я чуть было не воскликнул: «Вы – бизнес-бабы! А я – трус, раб и титулярный советник, в вашем бизнесе могу быть лишь краснодеревщиком!» (Почему краснодеревщиком? И как это – титулярный советник и краснодеревщик сразу? Глупость, бред!) Выкрик о Вике с Пантелеевым вышел, несомненно, базарным, но я-то восхотел добавить к нему еще что-нибудь более базарное и глумливое, не знаю, как и удержался… И более всего я был удивлен и раздосадован сейчас вот чем. Прикосновения рук Виктории, успокаивавших меня, оказались ласковыми и как бы любящими, при этом в них была нежность матери, нежность, которой мне недоставало, и я ощутил испугавшее меня… Я не хотел признаться себе в этом по дороге… Но теперь-то соображения мои были остывшими и неизбежными. Я ощутил желание. Вика вызвала желание. И не только в секунды прикосновений ее ладоней и пальцев… Оттого-то и захотелось мне оскорбить ее самым подлейшим манером, чтобы она обо мне только как о подлеце и вспоминала…
– Ну вот, – появилась Нинуля с термосом и двумя чашками на пластмассовом подносе. – Такой горячий, что и язык обжечь можно… Тебе сахара один кусок?
– Как всегда, – кивнул я.
– Держи, вот тебе и ложечка…
Я стал размешивать ложечкой сахар, а когда поднял голову, мне показалось, что Нинуля левой рукой отправила в рот пару таблеток. О том, какая у болезной нынче хворь, я спрашивать не стал. Кофе я, естественно, похвалил и стал ждать, когда Нинуля начнет выговариваться. Сначала я слушал ее невнимательно, мысли мои бежали вдогонку нашей прогулки с Викой, но потом история Алексея Федоровича Деснина вынудила меня забыть – на время – о собственных волнениях.
Позднее, уже держа в голове услышанное от Нинули, косвенными вопросами, а порой и как бы невзначай, порой и в застольях, я вытянул из осведомленных людей новые для себя сведения о Деснине. Сведения эти были легендарно-сказового характера, нередко отгласами слухов, часто они противоречили друг другу и вместе составляли не истинную историю, а устно-поэтическое предание о ней, но предание живучее, то и дело украшавшееся свежими (для меня) подробностями, поворотами и версиями, а раз живучее, стало быть, для чего-то и необходимое. Поэтому теперь я сообщаю не кофейный рассказ Нинули, тем более что он не раз прерывался то приносом полос из типографии, то телефонными звонками, то медитациями Нинули, а именно сплетенное из многих прутьев предание.