– Как тебе угодно.
Она высунула свой толстый язык, провела им по треугольному краю конверта, не спуская с меня глаз, разгладила его, заклеила.
– А теперь можешь уйти. Я чувствую, что устала.
Так оно, очевидно, и было. С той минуты, когда я отказалась взглянуть на документ, мать стала задыхаться. Я положила конверт себе в сумочку. Поднялась со стула. На сей раз я решила ее поцеловать. Я подошла, нагнулась над постелью; но мать оттолкнула меня.
– Больных не целуют! – жестко бросила она и, когда я была уже у двери, добавила: – Будем перезваниваться. Спокойной ночи.
Мой поступок имел для меня ряд последствий. Первое из них уже сказалось – я имею в виду своих вчерашних врагов. А в отношении Поля Гру поступок этот завел меня в тупик. Я не смогла скрыть от него, что моя мать находится в городе, и весь Фон-Верт был предупрежден, что больная, сильно сдавшая за столь короткое время, может вызвать меня с минуты на минуту. О деле Патрика я рассказала Рено только самое главное и скрыла, какие оно будет иметь результаты, так как именно эти результаты окончательно вывели бы из себя Поля Гру, а я боялась, как бы мой сын случайно не проговорился при нем. Наш уговор с Полем о телефонных звонках продолжался недолго, и случалось, что, позвонив, он заставал дома одного Рено и у него справлялся, как здоровье бабушки.
Всю свою жизнь не умевшая притворяться, я вдруг теперь вошла в полосу сознательного умалчивания, полулжи, мысленных оговорок. В этом лабиринте, где так легко ориентируются женщины, находя в этой игре даже некоторую пикантность, я чувствовала себя потерянной, неловкой. Под взглядом кого-нибудь другого, а не Поля Гру, я, возможно, еще как-нибудь и выкрутилась бы, но под этим прямодушным взглядом я становилась совсем беспомощной.
Шли дни, и я продвигалась вперед ощупью и как ясновидящая, хотя на каждом шагу меня подстерегали недоразумения, и тем сильнее цеплялась за иллюзию счастья, чем сильнее, казалось мне, над ним нависала угроза. А угрожало ему несходство наших характеров; я еще не понимала тогда, что это если не всеобщая, то весьма распространенная беда; угрожал мой возраст, но и это не такой уж исключительный случай. Мне доводилось наблюдать позднюю любовь у женщин, которые, пройдя через множество увлечений и всякий раз влюбляясь словно впервые, встречали новую любовь и подпадали под ее чары, но на этот раз не в лихорадке страсти, а в сознании того, что это их последняя любовь. Этих-то хоть воспитало их прошлое: они похожи на актрису, которая сумеет сыграть вам комедию Мариво, даже если ее лицо уже изглодано возрастом. А я, я не знала роли, у меня не было текста. В сущности, я полюбила впервые в жизни, и полюбила слишком поздно.
Все эти мысли я передумывала вдали от Поля между двумя посещениями Ла Рока, когда я туда ехала, когда я оттуда возвращалась; и даже порой в его присутствии, в минуты молчания.
Помню, как-то вечером я задержалась у Поля дольше обычного. Я всегда старалась не уйти слишком внезапно, слишком быстро после минуты близости. Я вышла к нему в зал, но в этот вечер он уселся за письменный стол.
– Разрешите, Агнесса? Я хочу поправить два-три места в статье, на которые вы мне указали, когда я вам ее читал.
– Я вам не помешаю?
Поглощенный работой, он не ответил: нет, я ему не мешала. Я присела неподалеку, я смотрела на него. Ситуация, для меня совершенно новая, новая вот в каком смысле: я смотрю на другого. Рено, о котором я подумала в эту минуту, так как он всегда находился в орбите моих мыслей,– так вот Рено часто смотрел, как я работаю, вот так же, сидя под лампой, и я уже привыкла к этому. Но сама-то я ни для кого еще не была нестесняющим свидетелем, на чье присутствие соглашается тот, другой, поглощенный работой. Когда статья, подготовленная для журнала, где ее ждали, была выправлена, Поль поглядел на часы.
– Лучше передать статью по телефону сейчас же, номер выходит завтра. Уже поздно, и меня соединят сразу.
Не дожидаясь моего ответа, он снял трубку. Я вслушивалась вторично в текст статьи, и каждое уже знакомое слово вызывало целую череду образов и картин. Дело касалось охоты на китов, а всякий раз, когда речь заходила о ней, в моей памяти невольно возникали недели ожидания на берегу, самые высокие минуты моей любви. Слушая, как Поль диктует статью стенографистке журнала, особенно четко выговаривая каждое слово, чтобы избежать возможных при передаче ошибок, я обнаружила в себе новую ипостась терпения, о которой и не подозревала. От этого человека, склонившегося над столом и освещенного только отблесками света, падавшими на перепечатанные листки рукописи из-под желтого абажура,– от этого человека до меня доходило излучение властности. Поль терпел мое присутствие, я чувствовала его. Какая жалость, что он не может следовать за ходом моих мыслей так же покорно, как следовала я за его мыслями! Я была рядом с ним, здесь, в этой комнате, и я видела картину домашней гармонии, доступной другим, заказанной мне. И мешала ей главным образом дальность расстояний между нашими внутренними мирами. А особенно Рено. Потому что после их спора о профессоре Паризе я чувствовала, что они действуют друг другу на нервы. Но, сидя возле этого человека с телефонной трубкой в руках, я отпустила себе полчаса иллюзий. Обжигающий вкус счастья, которое еще вкушаешь, зная, что оно обречено, торопишься выпить последние его капли. Я с грустью услышала, что статья приближается к концу.
Когда Поль кончил диктовать, он откинулся на спинку кресла, потянулся всем своим могучим телом и заявил, что в такой поздний час – было уже начало одиннадцатого – он поедет меня провожать. Мне не удалось его отговорить, и всю дорогу, как в тот первый день, фары его машины следовали за моим автомобилем, и, как в тот первый раз, на перекрестке, где от шоссе отходил наш грейдер, он сделал полукруг и крикнул: "Спокойной ночи!"
Я свернула, проехала между нашими тумбами, и сразу же передо мной из мрака возник Фон-Верт, освещенный, как театральная декорация. Что бы это могло значить? Два генуэзских фонаря, висевшие справа и слева от входа, скрещивали свои лучи. В дверях показалась Ирма, я подъехала чуть ли не вплотную к ней. Горло мне сдавил страх. Все говорило мне, что на сей раз дело много серьезнее, чем тогда, когда сбежал наш корсиканский песик.
– Да что случилось?
– Малыш не вернулся. Уже два раза звонили из полиции.
– Из полиции или из жандармерии?
– Из полиции.
– Ладно. Значит, это не несчастный случай на дороге. Что же тогда? Ну говори же, Ирма. Пирио, замолчи!
– Да-а, говори. Рено арестовали.
– Что? Что?
– В городе учащиеся устроили манифестацию и...