Рейтинговые книги
Читем онлайн Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая - Анатолий Знаменский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 59 60 61 62 63 64 65 66 67 ... 136

Ужас и безысходность давили всех, но каждый принимал судьбу по-своему. Вечный весельчак и легкомысленный шутник Миша Данилов, весной вежливо изгнанный из состава Казачьего отдела ЦИК именно за беспечность и резкие высказывания по адресу «когорты славных», вместе с главным ее вождем Троцким, теперь утерял эту вечную свою веселость и праздничность, задумался. Было для всех самое время задуматься. И не потерялся в эту минуту Миша Данилов. Подошел сзади к рыдавшему товарищу, обнял за плечи крепкими жилистыми ладонями, оторвал от стены. Начал успокаивать и стыдить:

— Праздников, ты же молодчина был, ухарь! Рубил кадетов, ну? Брось, парень, двум смертям не бывать!

«Какой молодец, какой твердый кремень этот Миша Данилов, дураковатый с виду весельчак!..» — подумал Миронов, напрягая всю свою волю, чтобы не расплавиться, не сникнуть, как никли другие. А ведь сил хватало не каждому не только здесь, на последнем краю, а и во время суда... Метались души человечьи в страхе и раскаянии, желая обмануть судьбу.

Вовсе сломался Булаткин. Его и понять можно отчасти, он ведь не был единомышленником Миронова, а только пристал к общему движению... Начал вдруг утверждать, что еще раньше видел неправоту Миронова в его разладе с политработниками, всегда старался, дескать, связать враждующие стороны, а в походе следил-де за комкором, чтобы тот не свернул вправо и чтобы в этом случае убить его... Миронов в этом месте засмеялся и сказал громко:

— Хоть перед смертью, Костя, не мелочись дешевой брехней!

Судья Полуян оборвал реплику сердито и задал вопрос Булаткину:

— В своем письме к комбригу С. вы писали: «Миронов не только великий стратег, но и великий пророк»... Это ваша фраза?

— Да, это моя фраза... — собравшись в комок, сказал Константин.

— И еще, — снова спросил судья. — «Если он восстанет, то за правду, за истину, за волю»?

Константин опустил голову:

— Это мои слова.

Дронов, прожженнейший из штабистов, служивший на Украине, по его словам, в штабах шести разных правительств, тут просто начал валять дурака. На вопрос, почему он пошел с Мироновым в рейд, ответил коротко: «Чтобы не терять оклад довольствия, который не выдавали уже два месяца».

— Скажите, слышали вы когда-нибудь от Миронова отзывы о товарище Троцком? — последовал вопрос обвинителя Смилги.

— Да, — сказал Дронов. — В некоторых деревнях во время похода были митинги, на которых говорили такую фразу: «Недавно я прочел в газете, что России нужна твердая диктаторская власть, и не думает ли уж Лев Троцкий стать диктатором России?»

Теперь он, Дронов, уже не смотрел на Миронова, потому что очень винил его, считал зачинщиком всей этой беды, и все же не мог ни в чем упрекнуть прямо, в глаза... Силач Изварин был совершенно разбит, смят. В камере опустился на пол, обхватил колени руками. Плакал без слез.

Бывший офицер Федосеев, из рядовых выслужившийся на германской, мрачно обернулся к Миронову с вопросом:

— Неужели этот, наш... отдел, в Москве... ничем не подможет нам, а? Не сможет?

— Приговор обжалованию не подлежит, — сказал Миронов.

Нет, нет, сам-то Миронов еще на что-то надеялся, ждал какого-то спасительного вмешательства, грел в душе каплю веры, но никак нельзя было тешить и подогревать эту слабую надежду в других, цепляющихся верой за тебя, — что же тогда получится с ними завтра на рассвете, в решительный час?

— A-а... ч-черт с ними! Однова живем!

Это сказал забияка Фомин, Яков Ефимович, отчаюга-урядник из Вешек, тот самый, что сумел в феврале переманить восемнадцать белоказачьих полков от Краснова под высокую руку Миронова и соседней Инзенской дивизии! Стал спиной к окну, руки по швам, как в строю. И вдруг заиграл старую, служивскую песню, с которой обычно возвращались сотни из лагерей и с войны по родным станицам. Песню, от которой, бывало, холодело под ложечкой от всяких предчувствий, горячее билось сердце.

Напрасно ты, казак, стремишься,

Напрасно мучаешь коня:

Тебя казачка изменила,

Другому счастье отдала!..

Неграмотно, по-хуторскому пел Яков Фомин, коверкал слова, как их пели по хуторам, но именно так и было понятнее, вернее для станичного слуха: не тебе изменила она, проклятая казачка, а именно тебя на кого-то иного, третьего променяла! И не сердце отдала, как следовало в песне — что там сердце, кусок кровавого мяса! — а самую жизнь, все ее счастье тому же искусителю, исчадию адскому передоверила! Она, любовь твоя разъединяя, на чью верность ты только и надеялся!

Притихли вокруг. Миша Данилов хотел даже подтянуть, смаргивая молодыми, слинявшими чуть от солнца ресницами набегающую слезу, но тут опять вмешался сам Миронов.

— Не ту песню, братцы... Молодец, Яков, но погоди. О другом надо! За что жизни свои положили, за что под пули шли, раны принимали, за что погибаем? Рази ж только за молодую любовь-разлуку, братцы мои, станичники?

Говорил, как всегда, с упоением, жарко и бесстрашно, будто речь тут о ком-то другом, не о твоей лично жизни и смерти, о всеобщей судьбе.

— Данилов, затяни, милок, какие при царе не пели, в душе хранили! А мы подтянем...

Михаил сморщил лоб, стал напротив Якова Фомина, руки протянул и положил на его широкие, окатистые плечи. Глазами сказал: не робей, подтягивай!

А голоса были у обоих великие, из глубины, прокопченные солдатской махоркой, матюгами в строю, простудным кашлем сдобренные, и песня родилась и потекла, словно талая вода с мелкими, холодящими льдинками. И Миронов, опустив голову, влился третьим голосом:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов.

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой вести готов!

И если гром великий грянет

Над сворой псов и палачей, —

Для нас все так же солнце станет

Сиять огнем своих лучей!

Не пошла все-таки и эта песня. Фомин подтягивал все слабее, а другие вовсе молчали, углубившись в себя, не сумев превозмочь упадка душ. И вдруг за стеной, где сидели остальные казаки, те, кто не прощался еще с жизнью, но кто оценил и песню, и порыв смертников, мучившихся выбором последних слов, донесся другой, многоголосый запев:

Смело, друзья, не теряйте

Бодрость в неравном бою,

Родину-мать защищайте,

Честь и свободу свою!

Если ж погибнуть придется

В тюрьмах и шахтах сырых,

Дело, друзья, отзовется ,

На поколеньях

Живых!

Миронову показалась даже, что он расслышал в общем хоре нетвердую, ломаную запевку латыша Маттерна! Его была любимая песня, слова старых политкаторжан! И здорово пели казаки эту чужую песню, но опять надо было вмешаться, сменить, чтобы не повторять много о смерти и могилах. Дождавшись паузы, поиска слов (не все знали эти слова), Миронов затянул сам свою любимую, старую «Марсельезу»:

Отречемся от старого мира.

Отряхнем его прах с наших ног...

Там поняли, подхватили — гудело большим хором за крепкой стеной:

Мы пойдем к нашим страждущим братьям.

Мы к голодному люду пойдем,

И пошлем мы злодеям проклятья...

Больше не за что было держаться в эти часы, кроме слов, объединяющих и скрепляющих души. Только в этом и было спасение, чтобы не упасть духом ниже себя, не потерять рассудка. В песне, какой она выходила именно сейчас, души сливались воедино, принимали дружеские объятия, и оттого меньше охватывала их пустота и жуть, не столь очевидным был призрак близкой смерти...

До полночи гремела тюрьма «Варшавянкой», «Марсельезой» и «Интернационалом», и конвойные с любопытством оглядывали тускло светящиеся окна тюрьмы, вздыхали, в первый раз не понимая, что же произошло такое в жизни, кого и от кого они охраняют, держат под крепкими замками. А когда приустали и сели голоса осужденных и стало слышно раздельное, личное дыхание каждого, приблизилась минута самая тягостная, минута предчувствия. И тут неугомонный Яков Фомин снова запел хриплым, вызывающе громким голосом, фальшивя на прихотливых переходах старинной донской песни. Что-то хотелось ему высказать не только словами, но и этим вызывающим хрипом, надорванностью голоса и души. И в песню помалу начали вступать, вплетаться и другие тихие, задумчивые голоса:

Но и горд наш Дон, тихий Дон, наш батюшка

Басурманину он не кланялся,

у Москвы, как жить, не спрашивался.

А с туретчиной — ох, да по потылице шашкой вострою

век здоровался...

А из года и год степь донская, наша матушка,

За родной порог, за отца и мать,

Да за вольный Дон, что волной шумит,

В бой на смерть звала

со супостатами...

Кто-то в углу плакал, сдерживаясь, взахлеб, как удушенный, кто-то рядом скрипел зубами. Миронов из последних сил старался сдержать биение расходившегося сердца, боялся, что оно разорвется раньше назначенной минуты. Спасение было в распаде сознания, частой смене мысли и чувств. Упадок духа сменялся вдруг смертельным восторгом, как в рукопашном бою, в рубке... С ржанием и визгом накатывала на него шальная лавина конницы, угрожала стоптать, просверкивали вокруг молнии шашек, и припоминались почему-то литературные строки (может, оттого, что всегда хотел сочинить хорошие, звучные стихи о жизни, подвиге и чести, но они ему не давались, выходили куцыми, ученически слабыми...) — строчки о том, что «есть упоение в бою и бездны страшной на краю», и сразу же приходило прозрение, страшная явь. Вспоминал тщету всяческих подробностей и суетных движений души, ненужность своего последнего слова перед судьями. Он зачем-то хотел растолковать им честность своих намерений: «Моя жизнь есть крест, который я всю жизнь упорно несу на Голгофу», но и эти слова не произвели никакого впечатления...

1 ... 59 60 61 62 63 64 65 66 67 ... 136
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая - Анатолий Знаменский бесплатно.

Оставить комментарий