кургана, проехал на низкорослой степной лошадке крестьянский мальчик. Остановив коня, он встал на его плоскую спину и, защитив рукой глаза от солнца, посмотрел далеко вокруг.
Мы были в городе еще до наступления сумерек. Уже после того как номер в гостинице был получен и вещи разложены, я вспомнил, что однажды видел здешнего уполномоченного Контрольной комиссии. Правда, это было не здесь, а в Софии, но какое это могло иметь значение — главное, что подполковник Карп Тадьян был Тадьяном. Помнится, то был человек средних лет, небольшой, одетый с той подчеркнутой тщательностью, с какой одеваются люди, понимающие: то, что одним дается от природы, другие должны добыть сами. У Тадьяна были светло-карие глаза, подернутые мглой, и крупные зубы, которые он пытался скрыть, сжимая рот. В тот раз, кроме обычных при случайной встрече слов, ничего не было сказано, и все-таки мне запомнилось его лицо. В нем были и ум, и спокойствие, как умом и спокойствием была проникнута и речь Тадьяна — он говорил негромко и неторопливо, слово для него значило много. На прощанье он мне сказал обычную фразу: «Будете на Вите — заходите».
И вот город на Вите. Особняк уполномоченного Контрольной комиссии находился довольно далеко от центра, на неширокой улице, тщательно вымощенной шестигранными плитами. Тадьяна не было, и меня встретил пехотный лейтенант, очевидно выполняющий обязанности помощника. Ему определенно казалось неуместным держать гостя в приемной, и он повел меня в кабинет уполномоченного. Ну конечно же это был кабинет Тадьяна: самое необходимое и, пожалуй, обычное... Разве только грифельная доска и кусочек мела, поистершийся, что лежал на подоконнике, были в какой-то мере здесь неожиданны.
— Это... подполковник? — спросил я, указывая на доску: видно, Тадьян оставил ее второпях — логарифмическое построение оборвалось в самом начале.
— Разумеется. Если армянин, то обязательно каменотес или математик... — заметил лейтенант, — улыбнувшись. Я вспомнил: до войны Тадьян преподавал математику.
— А мне бы хотелось быть каменотесом, как, впрочем, и математиком, — сказал я.
— Одновременно? — слукавил лейтенант.
— Не возражал бы и одновременно.
Из коридора донеслись быстрые шаги — Тадьян.
Я знал: он должен быть рад моему приезду, но рассмотреть это было не просто — натура человека! Вошел и точно принес с собой студеного ветра. Честное слово, до него было теплее!
Мы поздоровались.
— Как вы устроились? — спросил он и, увидев логарифмическую доску, смутился заметно. — Еще не обедали? — Отодвинул доску за штору, однако мел не тронул — не побоялся ли испачкать пальцы?
Я поблагодарил Тадьяна и коротко изложил причины, вызвавшие мой приезд в город на Вите. Мы условились, что я останусь здесь дня на два. Сейчас уже было ясно, что сегодняшний вечер будет свободен.
— Не здесь ли обитает Хачерес Авакян? — спросил я подполковника — имя известного на Балканах мастера-ковровщика, помнится, ассоциировалось у меня с городом на Вите.
Тадьян улыбнулся:
— Хотите взглянуть на его ковры?
— Хочу. Это интересно? — спросил я.
— Пожалуй, — произнес подполковник, подумав. Там, где другие сказали бы «очень», он говорил «пожалуй». — У него есть старый армянский ковер, так он его... показывает точно Венеру Милосскую в Лувре; в комнате, которая, я подозреваю, специально построена для этого, — он улыбнулся, махнул рукой: видно, эта черта в характере знаменитого ковровщика была ему симпатична. — Необыкновенно хороши собственные ковры Авакяна, а потом, эти «Двенадцать озер» — что тут скажешь?
— Вы сказали: «Двенадцать озер»?
— Ну, это, конечно, условно, однако под этим именем коллекция известна здесь. Двенадцать старых болгарских ковров, как двенадцать озер, будто бы отразили и землю, и горы, и даже небо Болгарии. Не знаю, как насчет озер, но ковры действительно необыкновенные. Эти ковры еще зовут белыми — озера!
Мы поехали.
— У Авакяна — семья? — спросил я, когда машина, обогнув городскую площадь, стала взбираться на гору — дом стоял где-то на холме.
— Да, небольшая: он, отец — старик древний, в доме его зовут на армянский манер — папик, пап, то есть дед, дедушка, и Арташес.
— Сын?
— Да, юноша работает художником в здешнем музее, был в партизанах...
— А как у него с отцом?
— Вас уже... предупредили?
— Нет, а что?
Тадьян выглянул из машины: мы были уже на холме.
— Дядя Хачерес — человек суровый, а Арташес — натура тонкая, с ним так нельзя.
— И папик на правах третейского судьи?
Тадьян посмотрел на меня едва ли не испуганно:
— Нет, вас определенно предупредили?
— Честное слово, нет.
Мы остановились у ворот белого особняка, окруженного старыми каштанами. Калитка, врезанная в ворота, открылась, и на пороге ее показался хозяин. Высокий, сутуловатый, седеющий, сохранивший живой блеск глаз, он мне не показался суровым. Наоборот, в нем было нечто такое, что придавало ему выражение доброты. Можно было сказать, что он был одет по-домашнему — просто и невзыскательно, если бы не его туфли из цветной шевровой кожи, выстроченные светлой ниткой.
Он радушно приветствовал нас и тут же предупредил, обратившись ко мне:
— Мой русский язик больше не хочет спат! Я буду товорит по-русски!
Он говорил по-русски так, как говорят на Вите: без «ы» («язик») и часто без мягкого знака («спат»).
Теперь мы шли по дорожке, выложенной плоским ракушечником. Во дворе было много цветов. Хризантемы белые, сиреневые, бледно- и ярко-желтые. Впрочем, были и гвоздики, белые, густо-красные, а также астры и розы — их было не много. Невольно подумалось: «Так вот откуда берет Авакян краски!» Перед глазами лежал ковер, живой ковер.
По каменной лестнице мы поднялись на веранду, вошли в дом. Здесь было сумеречно и прохладно. Ощутимо угадывался запах дома. В нем, в этом запахе, было что-то очень южное. Пахло хорошим табаком, крепким кофе, сухими цветами и чем-то таким, что было близко запаху горячего меда, который разогрели на сильном огне и только что поставили остудить. Сквозь полуоткрытую дверь был виден топчан, укрытый ковром, угол шкафа, дерево обнаруживало еле заметные разводы. На низком табурете лежал плед из темно-бордовой шерсти, и на нем четки. Тускло отсвечивала серебряная с чернью тарелка.
В комнате, где мы сейчас