Что ж, он начал давать и советы. Ночами штудировал сельскохозяйственные брошюрки, отложив на время книги в разноцветных суперобложках. По дороге в село без стеснения выспрашивал Ястребова насчет пропашных и периодов вегетации. Но главное было не в этом. Главное в том, чтобы на ходу, в самом движении труда и хозяйствования, шагая по полям, разговаривая с завхозом, с полеводом, всюду всматриваться, ловить, сравнивать, запоминать. Невзначай спросил у одного, проверил у другого, взвесил, а третьему, глядишь, и посоветовал.
Ориентировка, осведомленность, опыт вливались в него с той же быстротой, с какой продвигалась весна и вершились работы. Потому что мимо него не проходило ничто, он был во всем и всё в нем. Калманов сам не успевал замечать за собой, насколько окружающее стало ему видней и доступней. Однажды он мельком подумал: а пожалуй, сама новизна коллективного производства, свежесть и зыбкость методов управления им — мне на руку; система, так сказать, немногим старше моего деревенского стажа; окажись я, предположим на минуту, управляющим помещичьей латифундией, где все увязло в традициях, мне пришлось бы туже и все раскрывалось бы гораздо медленнее; тут я познаю, изменяя действительность самым невиданным образом, и процесс активного изменения великолепно помогает познанию; вот он где, Маркс-то.
Да, в конце концов это было примерно то же, чему учился пятнадцать лет: смелое, продуманное вмешательство в косные законы яшзни, которая раньше неумно и вяло текла сама по себе. Дух организации, научных средств и обновляющейся техники здесь, как и в городе, уже господствовал над всем и проникал вглубь. А этот воздух был для него самым привычным и свободным. Конечно, сопротивление материала тут наивысшее. Но поддавался и материал.
Когда начали съезжаться один за другим работники политотдела, Калманов встречал их, как веселый и расторопный хозяин. Он уже мог показывать и объяснять.
Сашу Щеголькова, комсомольского помощника, быстро окрестили, по Ильфу и Петрову, великим комбинатором. У него была отменная хватка по части всяких раздобываний и устраиваний. Гармони, пионерские барабаны, кинопередвижку, сапоги для трактористов, редкие краеведческие издания, велосипеды он добывал как из-под земли. В три дня весь город стал его приятелем. В Москве разлюбезных корешков и друзей до гроба тоже осталось немало. «Будь я проклят, — говорил он, исчезая куда-то, — будь я проклят, если не достану». И возвращался запыхавшись.
— Вот, привез. Американку. Тяжелая, дьявол.
— Какую американку?
— Американка, да будет тебе известно, товарищ начальник, есть плоскопечатная типографская машина, приводимая в движение мускульной силой. Гляжу, валяется на складе без всякой надобности.
— А нам она зачем?
— То есть как это зачем? Вот будем ездить с выездной редакцией по колхозам, на месте выпускать листовки и всякую штуку.
— Чудак, да ведь у нас и основной редакции нету.
— Еще нет, но скоро будет. Американочка пока постоит. Пить-есть она не просит.
Он был коренной москвич, с Симоновки, привык жить по-столичному, — с волейболом, загородными вылазками и плавательным бассейном, ему хотелось все это поскорей завести и в деревне.
Когда он взялся налаживать в тракторных отрядах ежедневную утреннюю зарядку, Калманов заметил, что, пожалуй, сейчас не время, вот кончится горячая пора, тогда уж. Щегольков немного огорчился, но тут же занялся организацией громких читок в таборах. Его там встречали восторженно.
Апресян с курсов марксизма, заместитель, был посуше, книгоед, обидчив, к тому же прихрамывал на одну ногу, странно ныряя туловищем. Но в работе оказался напорист, точен, и с ним интересно было схватываться по разным замысловатым казусам теории стоимости. Апресян измышлял их неистощимо. Любимым детищем его стал агитфургон, который он пустил в объезд по колхозам с докладчиком, кинопередвижкой, художником и парикмахером. Докладчик проворачивал все кампании, художник моментально изготовлял световую газету на местные темы, парикмахер стриг и брил всех желающих, ударников — бесплатно. Успех уборочной Апресян приписывал главным образом своему фургону.
Женорганизаторшей обзавелись только к июню. Долго не присылали. Калманов поехал в Москву, сманил к себе старую знакомую, Марусю Несторчук, знали друг друга еще с дивизии.
Измордованная судьбой киевская прачка, она какими-то глухими подвальными путями пришла к большевикам еще в пятнадцатом году. В подиве ее, заслуженную коммунарку, берегли и почитали, но она была мало заметна, одинокое, сутуловатое, морщинистое существо непонятного возраста, полуграмотная, застенчивая. Иногда выпускали на митингах, Несторчук тихо и напряженно рассказывала про женскую долю, дома терпимости и околоточных. В остальное время безмолвно возилась с учетными карточками.
Позже Калманов навестил ее в Свердловке, в семейном общежитии, в семейном потому, что подле нее вдруг очутился годовалый сын; отец его пребывал в полной неизвестности. Маруся потащила Калманова к географической карте и начала показывать, вот тут Пиренейский полуостров, а там вон Австралия и как все это хорошо размещается. Она жила в это время в восхищенном изумлении перед роскошью и обилием наук. Тут Калманов обнаружил, что Маруся, оказывается, вовсе и не стара, в ней даже появилось что-то женственное.
Прошло девять лет, и он вдруг повстречался с ней на районном активе, не сразу узнал. Женщина с проблесками первой седины, с полноватым, миловидным и важным лицом, одетая с той скромной, но бережной чистотой, с какой ходят немолодые партийки. Она выступила, говорила широко, свободно, по временам с авторитетной насмешливостью. В перерыве возле нее вертелся пионер, высокий, тонконогий мальчик. Несторчук третий год заправляла культпропом на большой текстильной фабрике, фабрика держала переходящее знамя за постановку марксистско-ленинской учебы. После они видались довольно часто, и он всякий раз дивился чудесной работе времени.
В район она приехала с двумя корзинами книг и со своим пионером. Для политотдела это была находка. Калманов знал, что тут место занято человеком неукоснительным и верным.
Обязанностями разочлись просто, каждому по назначению его, и еще поделили между собой весь район, все сорок шесть артелей, чтобы каждый изучал свой куст и держался к нему поплотней. Подвижность, живое человеческое общение, быстрота ответных действий — вот в чем видел Калманов гвоздь всего дела. Они, политотдельцы, пришли на смену тому порядку, когда в районе колхозами занимались все и никто, когда все были над ними, но не в них; райком и тот знал их по докладам секретарей, случайным наездам, по отчетам кампанейских уполномоченных. В политотделе бумажек писали мало, хотя получали вороха писем и заявлений с карандашными каракулями; ответ давался на месте. В горячие недели обе фанерные Комнатки в конце эмтеэсовского коридора пустовали, колхозные председатели ловили Калманова по телефону, и его подзывали к трубке в каком-нибудь селе, село на миг становилось центром района, потом центр смещался дальше. Когда начальник был в городе, телефон на его столе трещал беспрерывно, и если никто не отвечал, телефонистка сама давала квартирный номер, будь то в три часа ночи. Летние дни часто не имели пределов, возникали один из другого без промежутка.
Правдами и неправдами заполучили в Москве первоочередную машину. Свежий ласково-черный газовский форд пошел колесить по шоссе и немыслимым проселкам. Отдыхать в сарайчике на дворе калмановской квартиры ему приходилось не часто.
В затишье, вечерами, сходились чай пить у Апресяна, он жил семейно, с уютом. Жена его, ширококостная сибирячка, дошкольница, угощала отличными пельменями. Калманов и хозяин сердито, со скандалами резались в шахматы. Маруся Несторчук полным, спокойным голосом пела украинские песни, раньше за ней это не водилось. Щегольков изображал интернациональный митинг на всех языках, не зная ни одного, и еще вытворял множество всяких номеров. Разговор шел по большому кругу, задевая переписку Флобера, столыпинскую реформу, проблему воздушных десантов, Мейерхольда, маршрут Челюскина, и неминуемо возвращался к деревне. Из поездок все привозили пропасть всяких деловых открытий, забавных историй. Слушая, смеясь, рассказывая, Калманов присматривался к своим помощникам, они ему нравились все больше, хоть он и помнил за каждым его изъянцы. Главное, что было по душе, — их ненасытное любопытство к живым и выразительным фактам, неподкупный реализм, внимательность к хозяйственной почве жизни и к характерам, к мелкой человеческой складке, дающей всю фигуру, — то, что они переняли от партии, столицы, книги и что так облегчало им новый, сельский путь. А все это сборище, вечер в неведомом ему раньше захудалом городке, Маруся — с небывалой силой, как ничто, никогда до сих пор, поднимало в памяти дивизию, старые, теплушечные годы.