— Прохлопаете, — горячился Горбунов, — вот вам крест святой, прохлопаете свое счастье. Я ж вам говорю, чудаки, редкостный случай. Если не кругом ярославка, так первая помесь. И стельная к тому же. Не корова, фабрика. А красота-то какая, чистый жираф. Бегите скорей, уведут.
Опять пошли к той. Корова, верно, была приметная. Круторогая, грудь сундуком, по белому затейливые черные пятна и на морде черные очки. Взгляд тоже приятный, нежный. Опять пересчитывали на рогах кольца и вытягивали язык, и не тугосися ли, и складчато ли вымя, и есть ли в ушах сера и перхоть на крестце. Горбунов, милый человек, даже между копытами загляпул. Потом свирепо пнул Кирюшку локтем: бери, мол. Рассчитались, повели к подводе. Кирюшка тянул за ремень, оглядывался, глазам не верил. Идет, идет, ступает за ним, красавица матушка. Да большущая какая.
Корова вошла к ним во двор, как мир и свет. Все сразу потеплело, задышало хозяйственностью. Правление в счет трудодней отпустило кормов, Кирюшка возил, наваливал; постукивая обушком, уделывал стойло, ладил кормушку. Он поважнел, приосанился, на людях и в семье стал смелей говорить, и его больше слушали. Ну, как же, хозяин, заботник, коровой его наградили, значит, стоит он чего-нибудь. У Антонины теперь по дому завелось хлопот полны руки, она повеселела, суетилась, как молоденькая.
Корова не обманула, доилась чуть не по полведра в сутки и была из всех коров какая-то особенная: ласковая, застенчивая, прямо барышня. Ходить за ней сущее наслаждение. Наслаждением было обзаводиться подойником, крынками, горшочками, лазать на погребицу, доить, обмыв вымя теплой водицей, выгонять на рассвете. Не мимо их шел теперь пастух, как двадцать лег проходил; стучался в окошко. А вечером Катя каждый раз вопила: «Красавка идет!» И опрометью кидалась растворять ворота. Корова отделялась от стада, признав дом, шла к ним, шлепая пироги, вытягивала морду, мычала, своя, ни на чью не похожая, лучше всех. Ночью Кирюшка просыпался, выходил в сенцы. Не свели бы. Нет, стоит, дышит, похрупывает. Он возвращался, укладывался, довольный, полный домовитых мыслей. Семья у него теперь сладилась, сплотилась, было вокруг чего. Против дочери сердце прошло, она, пожалуй, больше всех радовалась, таскала корове корочки, миловала ее, только об ней и говорила. И этим стала ему опять родней, понятней.
Раз утром Кирюшка выгонял корову, Катя, заспанная, в одной рубашке, стояла на дворе, смотрела, и он, проходя, услышал, как она, прижав руки к груди, шепчет:
— Красавка, Красавка, большие твои рожки.
Он, удивленный, остановился улыбаясь. Она подошла к отцу и уткнулась лицом в его засаленный пиджак, он осторожно погладил ее светлые волосы.
— Ты что, Катюшка?
V
Двенадцать артелей было в этом кусте, который Калманов выделил для себя. Он успевал побывать в каждой. Когда нужно, ездил и во все концы района. Но еще весной, в пору своих начальных тревог, он понял, что ему непременно нужно выбрать из всех один колхоз, с которым сойтись совсем близко, чтобы в нем-то и черпать единичное, осязаемое, не расплывающееся в отвлеченность, чтобы постоянный круг одних и тех же людей со всеми их делами и отношениями выступил в сознании резко, подробно. Тогда все добавочные сведения, впечатления из других мест будут настилаться на этот круг, пойдут в сравнение, в поправку, и постепенно, с живой достоверностью, встанет вся картина. Обучаться земледелию, раскусить его природные секреты, узнать старую и новую технику опять-таки легче было, держа в памяти одно и то же поле, скотный двор, конюшню.
Недолго раздумывая, он выбрал Онучино, колхоз имени Ворошилова. Может быть, потому, что это был первый колхоз, который он увидел, за него первого заволновался, и оттого возникла привязанность. Еще потому, что село на шоссе, всегда можно быстро добраться. Главное же, колхоз большой, сложный и незадачливый. У Калманова была привычка начинать с трудного; раз осиленное, оно глубже узнается, и верней набьешь руку.
Ворошиловцам издавна не везло на заправил.
Осенью оттуда изъяли проворовавшуюся кулацкую шайку. Потом уселись донельзя послушные и угодливые рохли. Приехав, он застал из них только секретаря ячейки, однако и новый председатель не хватал звезд. В первый же месяц, когда политотдел шерстил, чистил и подбирал заново весь руководящий колхозный состав, Калманов послал в Онучино Фатеева.
Это был давнишний сельский работник, негромкий человек, десятилетие выносивший на плечах увесистый груз восстановления, потом коллективизации. В тридцать первом году в той артели, где он председательствовал, вышла наружу скверная история. Один из бригадиров, после выяснилось, бывший стражник, в порядке повышения труддисциплины ставил колхозникам банки. Так именовалась в бригаде дикая операция, когда провинившемуся оттягивали кожу на животе и били по ней ребром ладони. Фатеев сам все раскрыл и первый поднял шум, но шум получился такой, что председателя самого сняли и исключили из партии. С тех пор он перебивался с хлеба на квас и неутомимо искал оправдания. С его реабилитацией все еще тянулось, когда он обратился в политотдел. Калманову в нем понравилось все, начиная с биографии и вплоть до обаятельной болезненной улыбки, высоко обнажающей бледные десны. Вдобавок ко всем невзгодам у него еще был лишний позвонок в крестце или что-то в этом роде, вечные боли. Лечиться? Нет, он хотел раньше доказать, заслужить.
Они говорили два вечера напролет, за чайком. Все прошлое советского уезда поднялось перед Калмановым, разверстка, первые коммуны, нэп, сытость, кулацкие племенные выставки, кредитные товарищества, растраты, шефские наезды. Потом торжественная весна девятьсот тридцатого. Через все это вилась линия скромнейшей, без наград и эффектов, жизни маленького большевистского собирателя, волостного хлопотуна, учредителя кооперативных чайных и первых машинных товариществ. Перед ним, посланным столицы, сидела, стеснительно откусывала сахар воплощенная войн и тяга к лучшему, давно уже выдвинутая деревней, под мягковатой русацкой оболочкой прятался строгий, расчетливый дух, знающий цену революции и балансовой копейке. Калманов быстро уладил с контрольной комиссией и дал Фатееву Ворошиловский колхоз. А ну-ка.
Фатеев сразу повел ровно, твердо, проницательно. В посевную колхоз вышел на третье место.
С секретарем получилось сложнее, все никак не мог найти подходящего. Только в июне решил перебросить в Онучино Кузьмичова, председателя Егоровской коммуны, по резвости характера у него там завелись нелады. Молодой колхозный вождек комсомольской выучки, встрепанный, с горячими смешливыми глазами, с выдумкой и размахом, он мог стать хорошим дополнением к Фатееву, тот был слишком уж методичен.
Калманов прикидывал. Малый — порох, если держать в крепких руках и направлять, будет этаким вечным возбудителем, залогом непрерывного развития вдаль и вширь. Пропагандистская грамотность у него есть, есть уже привычка к газете, к книжке; выровняется. А передраться с Фатеевым я ему не дам, сразу поставлю в рамочки.
В ворошиловской ячейке Кузьмичов оказался на месте, хотя вначале немного разбрасывался, попусту ершился и лез в хозяйственные распорядительские мелочи. Тут Калманов его раза два слегка обрезал. Но главный грех Кузьмичова был не в этом.
Между Калмановым и секретарем ячейки вышел такой разговор:
— Вот ты, Кузьмичов, уже месяц с лишним сидишь в Онучине, а я пока не видел, чтобы ты поинтересовался настроением колхозной массы, чем она болеет, чем дышит.
— Ну как же, товарищ Калманов, разве я по собраниям не хожу. Поспеваю чуть не на все бригадные. Позавчерась вон специально женское проводил, насчет ясель, Я все слышу, что говорят.
— Ничего ты не слышишь. Ты знаешь, например, что во второй бригаде у Малаховой Татьяны вышло с Таракановым насчет записи трудодней, какую он ей свинью подложил?
— А что? Она мне ничего не говорила.
— Не говорила? Ага, вот то-то и есть. Почему же мне сказала? Вся и беда в том, что, кроме как на собраниях, ты нигде с людьми не встречаешься.
— Иу вот тебе раз, как же не встречаюсь? А на поле, в таборе? Везде с ними говорю.
— Там ты только по работе с ними говоришь, о заданиях. А скажи мне, пожалуйста, сколько раз ты у колхозников на дому побывал и у кого, сколько раз заглянул в их домашнюю обстановку, расспросил о нуждах, обо всех запросах? Ни разу. Почему ж это я, начальник политотдела, хожу по избам, а ты считаешь ниже своего достоинства? Ты что за важная птица такая? По-твоему, секретарь партийной организации должен только в президиуме восседать и на всех покрикивать?
— Я и по домам хожу, вчера только ходил.
— Знаю, с чем ты ходишь. Насчет подписки на заем, насчет посылки людей на элеватор, с недоимками по налогам. Это тоже нужно, всё важные кампании. Я сам за них с тебя спрашиваю и буду спрашивать. Но ты думаешь, что в кампаниях и вся суть твоего руководства? Все выполнил, отчитался, и слава тебе, боженька? А тебе не приходило в голову, что пора, наконец, стягивать вокруг себя, вокруг ячейки надежный, отборный актив, передовиков, ударников, добиться, чтобы они тебя знали, верили тебе, шли в ячейку со всяким делом, за советом, за помощью? Надо, дорогой товарищ, очень и очень призадуматься над этим. Тебя в колхозе пока никто не знает и знать не хочет. К Фатееву идут, а к тебе нет.