- Выручать из монастыря овчинниковскую дочь... Елизавету...
Лицо Степаниды покрылось красными пятнами.
- Не атаманское это дело! - сказала она сухо, недовольно и покачала головой, глядя с укором в лицо Софрона. Сразу изменилась.
- Надо.
- Зачем?
- Измучают они ее...
- И пускай... Худую траву из поля вон. Не доноси на отца, да еще на человека древлего благочестия... Мы должны беречь друг друга, а ты тем более раскол принял... Одной дороги теперь должен с нами держаться... Изменять не след, - говорила Степанида.
Софрон с удивлением посмотрел на нее.
- Какая же эта измена есть, когда человека от гибели спасаем?
- А какого человека? Девку, предающую отца и тебя предавшую, и многих других ревнителей нашей веры... Может ли истинный раскольщик защищать такую зазорную девку?
Слушал Филька свою Степаниду и диву давался: "Отколь явилось у этой глыбы такое извитие словес?" Откуда такая ярость у Степаниды в защите "ревнителей древлего благочестия?" Ведь не кто иной, как сама же она стала сбивать его не только с пути беспоповщинского вероучения, но и вообще сбивать с путей христианских и внушать неверие в бога и его матерь и всех святых угодников, которые только были, есть и будут... Она говорила с усмешкой: "Захочу, и меня после смерти за святую почтут, - все в руках человеческих"...
И чудное дело: подметил Филька, что стало это с тех пор, как она у Питирима и у Нестерова в прачках пожила. Неужели стирка архиерейского и дворянского белья бабу от бога отвратила? А теперь... она сидит и со строгим лицом обличает Софрона в слабости и холодности его к богу и расколу.
Она начинала сердиться, встречая упорное сопротивление своим словам со стороны Софрона. Он - тоже. В его глазах было непоколебимое упрямство.
Так ничем у них спор и не кончился.
Степанида рассердилась на Софрона не на шутку, даже постели ему не стала стелить, и если бы не Филька, - как хочешь, так и спи: на голых досках, на голом полу. Софрон поблагодарил Фильку и лег молча, подложив под подушку пистоль.
Утром Софрон встал и, не простившись с хозяевами, ушел.
После его ухода Степанида стала на чем свет стоит ругать Фильку за то, что он оставил Софрона ночевать, а не прогнал его.
- Вот теперь так и жди - закуют и тебя самого в цепи и казнят. Разбойника в доме в своем укрываешь... Лишку добр ты! Нам никто добра не делает, а мы всем!
И пошла, и пошла.
Филька попробовал оправдываться, говоря, что Степанида сама так сделала, что он остался ночевать. Вчера он ее останавливал, а она не послушала. Забыла?! Он нарочно притворился, что не узнал Софрона.
Степанида всхлипнула. Но Филька теперь не особенно доверял ее слезам. Он много случаев имел убедиться в том, что для нее слезы - пустое дело. А Степанида плакала о том, что и на ватагу у нее надежды не стало... Одна она теперь. Всех своих возлюбленных растеряла, а Филька?.. Да разве его можно любить!.. Разве это мужчина?!
Молча оделся он и ушел подавать челобитную бургомистру Пушникову об уводе "в зажив" детей Ларионова. Вообще теперь он стал посамостоятельнее и не так, как прежде, ухаживал за Степанидой, особенно, когда она капризничала. За это она злилась на него еще больше, но, однако, стала и больше его слушать, и больше уважать его, и больше бояться.
Когда он ушел, сразу прекратились и слезы. Степанида села у окна, размышляя: почему у нее так тяжело на сердце и чего ей, собственно, не хватает?
И решила этот вопрос так, что Филька ее недостоин, что он не похож на других (перед Софроном - прямо сморчок какой-то!) и что он закабалился сам на веки вечные ради денег и хочет закабалить и ее... А ее тянет быть свободной, знать многих, а не одного только Фильку, и жить не ради одного богатства, а ради веселья и познания жизни. Вот почему и пришло ей в голову вчера, когда она обнимала Софрона, уйти вместе с ним в леса, на Волгу. И напрасно она не осталась тогда в ватаге, зря не послушалась доброго, сильного цыгана Сыча. Ей нужна свобода, она не хочет быть рабою Фильки.
VI
Питириму не удалось обмануть скитников. На другой же день после отъезда его с Варсонофием об этом стало известно на Керженце. Опять всколыхнулось лесное царство. Из Нижнего, от купцов, неизвестно от каких именно, пришли деньги и письмо. А в том письме кто-то писал, чтобы в Питербух без промедления отправить вслед за Питиримом диакона Александра на те самые деньги; и чтобы диакон Александр рассказал царю Петру Алексеевичу, как Питирим его, государя, обманывает. Объявить прямо, что никакого согласия их, раскольничьего, с ответами епископа не было. И своей неправоты расколоучители не признавали. Догматы древлего благочестия они отстаивают по-прежнему. Ответы же, принятые на собрании в Пафнутьеве, составлены самим же епископом. Варсонофий без всякого желания старцев и стариц для вида, обманно вручил их епископу при всем народе, а запуганные Питиримом расколоучители не решились открыть народу питиримовский обман. Да и сделано это было так быстро, что расколоучители и опомниться не успели. Да и солдаты были рядом, вместе с губернатором.
Обо всем этом нужно было обязательно поведать царю, дабы знал он подлинную правду. А кто может честно, твердо и бесстрашно доложить ему? Конечно, он, диакон Александр.
Опять сошлись на взлесье в Пафнутьеве. Опять многолюдное собранье, и опять сообща выбирали человека, достойного быть керженским гонцом, но только теперь не к епископу, а к самому царю. И опять единогласно, точно сговорившись, назвали имя диакона Александра.
- Приносим тебе плач наш, богоуветливый учитель, ревностный древлего благочестия хранитель, наших грешных душ искупитель, славою вечною твоею восхищаемся и речью твоей утешаемся... Приими на себя венец скитохранителя, питиримовской пакости разоблачителя, открой царю очи на его забавы, на его лесные отравы.
Говорят и слезы льют, и в ноги кланяются. И как тогда, перед отъездом его в Нижний с вопросником к Питириму, так и теперь сказал спокойно и твердо диакон:
- За честь великую низко кланяюсь я всем вам, дорогие старцы, старицы, бельцы и миряне. Для людей, любящих свободное богоугождение, согласно истинной веры, нет большего несчастия, как утрата свободы слова. И я не могу больше молчать понеже долго молчал, долго скрывал в себе свою скорбь. Нет сил у меня молчать дале. Прииму на себя вновь венец терновый, а может быть, и жизни лишен буду, но скажу государю всю правду о Питириме и о нас, скитниках... Жизнь наша - яко трава. И лучше пускай скосят ее, чем сохнуть ей в неправде, в обмане. Обнажу перед государем ложь и коварство льстивого властолюбца... гнусного богопротивника, божьего врага, не верующего в него, но виссон и митру носящего. Пускай лишит его царь иерейского чина! Не духовное лицо он, а палач.
В толпе послышались рыданья, группа странников заголосила стихиру: "Приидите, ублажим Иосифа, приснопа-а-а-мятного!" Заволновались богомольцы, стали тесниться к диакону, целовать его руки, одежду, как бы расставаясь с ним навсегда. Вместе с тем росли нестройным хором, бились в чаще сосен надрывные печальные стихиры.
Диакон Александр отстранял скитников с улыбкой, но они скопом, неудержимо лезли к нему. На передние ряды наседали задние. Слезы и стихиры и выкрики женщин, растрепавших свои косы, сбросивших с себя платки, слились в один сплошной, дикий заунывный гул... Так гудят пчелы разоренного улья, изнывая от тоски по утраченному уюту.
Диакон утонул в десятках обхвативших его рук...
Небо серое, грузное давило снежные сосны. Каркали вороны и галки, стараясь заглушить плач раскольников. Диакон Александр хотел крикнуть что-то толпе, размахивал длинными руками, но ничего нельзя было разобрать... И видно стало только его охваченное решимостью бледное лицо, простертые к небу руки, судорожно сжимавшиеся пальцы... Словно он хотел достать небо, а рот будто бы шептал в мучительной жажде только одно:
- Правды! Правды!..
А вечером к его келье подкатил ямщик - свой же керженский раскольщик, державший тайно на Ямской конный двор. Диакон не долго собирался и, распростившись со старцем Герасимом и другими старцами, в сумраке двинулся в путь...
Но только тронулся, толпа крестьян остановила коней, стала поперек дороги.
- Что вам надо, братцы? - спросил диакон.
- Передай царю! - крикнул один парень в малахае и неуклюжем медвежьем зипуне, сам похожий на медвежонка. - Передай! Измыслили мы жаловаться ему. В поборах за гривну из человека хотят душу вытянуть. А где многие тысячи погибают напрасно, того нимало не смотрят, не внимают тому. В царевом лесу на Унже весь рубленый лес сгноили... Наши труды, пот наш - сгнил...
Другой - бородатый детина - развел на груди своей полы полушубка и, схватив руку диакона, сунул ее за пазуху.
- Голый я... Трогай! - всхлипывая, захрипел он. - Голый... Полушубок на теле один. Все царю заплатил, от убожества детей сморил... А он строит. Чего он строит? Тюрьмы нам строит. Могилы! Державу на наших телесах... Заскрежетал зубами, отбросив руку диакона.