Ну, вы же говорили о Валленштейне, не так ли? Албанском отшельнике, отправившемся на Синай?
Она удивленно посмотрела на него.
Откуда вы знаете?
Стерн улыбнулся еще шире. Наконец-то он нащупал то, что искал.
А разве вы не о нем говорили? Траппист, который нашел подлинную Библию и был так удручен ее хаотичностью, что решил изготовить собственную, поддельную? А потом уехал обратно в Албанию, где дожил до ста четырех лет в темнице под замком в черной глухой келье, единственном месте, где он мог жить, потому что стал Богом? И все это время о нем заботилась София Молчунья, ставшая к тому времени, как я повстречал ее, Софией Хранительницей Тайн? Которая так потрясена была смертью Валленштейна в 1906 году?
Но это же неправда.
Что?
Что Валленштейн умер в 1906 году.
Правда.
Этого не может быть. Я в то время была там.
Тогда вы, должно быть, Мод. Вы бежали в Грецию, а у Екатерина случился припадок, и у него полопались все вены, на такую смерть обрекла его родная мать София, во всяком случае, сама она так считала. Она рассказала мне всю эту фантастическую историю, когда я застрял там во время первой Балканской войны. Рассказала, видимо, потому, что просто не могла больше держать в себе груз этой тайны. Причудливо перемешаны величие и суеверие в этой женщине. Она всерьез верила, что безумие Екатерина развилось потому, что сам Валленштейн был ангелом, в самом буквальном смысле не святым, а ангелом небесным, который не мог породить нормальное человеческое дитя, потому что был сверхчеловеком. А может, и был в нем какой-то такой проблеск, принимая во внимание масштабы его подделки.
Мод молча смотрела на него, все еще не веря.
Двадцать семь лет назад, прошептала она.
Да.
Но разве может хоть что-то из этого быть правдой?
Здесь правда все, но далеко не вся. Могу, например, рассказать про вашего ребенка. София назвала его Нубаром, родовое имя, похоже, она сама из армян. Она воспитала его и любила его так же сильно, как ненавидела Екатерина. И оставила ему немалое наследство, которое сколотила на сделках на нефтяном рынке. Он очень влиятельный человек, хотя мало кто даже слышал о нем. А теперь что вы обо всем этом думаете?
Ничего. Я даже не в состоянии ничего думать. Все это какое-то волшебство.
Вовсе нет, смеясь сказал Стерн, взял ее под руку и повел по улице прочь от воды.
* * *
В тот и множество других вечеров они говорили допоздна, отчаяние ее постепенно отступало и в конце концов ушло совсем, и кошмар ее первого замужества и одиночество второго, когда она чувствовала, что брошена любимым человеком, и скрытый детский страх, разросшийся до такой степени, что она уже не могла его выносить и убежала от Джо, от большой любви всей своей жизни, того единственного в мире, чего ей всегда хотелось, волшебной грезы, ставшей явью в Иерусалиме — и утраченной.
Каждое действие потом отдавало тщетой и горечью. Шли годы, она с ужасом понимала, что стареет. Она стала вновь искать Сиви, хоть какое-то связующее звено с прошлым, и с удивлением узнала, что он тоже живет в Стамбуле; с трудом найдя его, она была потрясена, настолько отличался он от того элегантного светского человека, каким она знала его во время Первой мировой войны. Одинокий и жалкий, он работал теперь простым служителем в больнице для неизлечимо больных.
Потом эта странная запутанная история с его бывшей секретаршей, не дававшая ему покоя, он пересказывал вновь и вновь, как Тереза уехала в Палестину, в местечко под названием Эйн-Карем, в арабскую колонию прокаженных, словно наложив на себя какую-то ужасную епитимью.
Это казалось непостижимым. Как мог человек так перемениться?
Стерн покачал головой. Еще не время было говорить, слишком свежа еще память о той воде, возле которой она стояла. Сиви? Да, он его как-то видел, всякий, кто хоть немного жил в Смирне, знал Сиви. Да, и Терезу тоже. Он кивнул, чтобы она продолжала рассказ.
Она нашла доброго и нежного Сиви совершенно сломленным, он жил в маленькой убогой комнатушке близ Босфора, печальный, растерянный и мрачный, настолько потерянный, что часто даже забывал поесть.
Она решила посвятить себя заботам о нем, это было лучшее, что она могла сделать. Она мыла пол и посуду, готовила и на время почувствовала себя увереннее. Заботы о Сиви придавали ее жизни хоть какой-то смысл. Но потом настал тот ужасный дождливый день, когда она зашла в больницу забрать его после работы, как делана каждый день, и обнаружила его привязанным к кровати, шагнувшим за непроницаемый барьер безумия, это было в тот самый вечер, когда Стерн повстречал ее у воды.
Что же осталось у нее теперь, к сорока трем годам?
Воспоминания об одном давнем ярком месяце на берегах залива Акаба.
А кроме того, сын, которого она зачала тогда.
Хотите познакомиться с ним? спросила Мод.
Да, очень хочу.
Она посмотрела на него смущенно. Только не смейтесь, пожалуйста. Я назвала его Бернини. Мечты тогда рушились, но еще не совсем исчезли. Наверное, я надеялась, что когда-нибудь он тоже построит свои прекрасные фонтаны и лестницы, ведущие куда-нибудь.
Стерн улыбнулся. А почему бы и нет? Хорошее имя. Но на лице Мод вдруг появилось беспокойство. Она взяла его за руку и ничего не ответила.
* * *
В маленькой квартирке над Босфором Стерн пытался развлечь мальчика историями о своем детстве. Он рассказал о своем первом неуклюжем воздушном шаре, который построил примерно в возрасте Бернини.
И вы летали?
Метр или два, смотря с какой силой отталкивался. А после этого меня просто волокло вниз по склону.
Почему же вы не приделали к корзине колеса? Тогда вы могли бы ехать через пустыню, как под парусом.
Наверное, мог бы, но я сделал по-другому. Я продолжал попытки усовершенствовать воздушный шар и через некоторое время построил такой, который смог взлететь.
Я бы не стал этого делать, сухо заметил мальчик. Мне бы хватило паруса.
Они сидели на узенькой террасе. Вошла Мод с чаем, и мальчик, улегшись на живот, стал смотреть на ползущие в проливе корабли. Когда Стерн вышел, Мод проводила его до угла.
Он часто такой вот, не знаю, как объяснить. Пару минут говорит о чем-нибудь, потом обрывает себя, словно пугается, что сказал слишком много, будто затронул какую-то мысль, которую боится спугнуть. Он не спросил, например, почему тебе хотелось летать, и не стал объяснять, почему он предпочитает ходить под парусом. Просто лег и стал смотреть на корабли. Я знаю, что он что-то представлял себе, думал обо всем этом, но не захотел с нами поделиться.