Уже в прихожей я уловил тяжелый аромат сигар. И как будто очутился дома. В памяти всплыл Рейнснес. Его комнаты. Звуки. Запахи. Портреты. Особенно Иакова. Бронзовые подсвечники и лампы. Гудящие печи. Что бы я ни вспомнил, говорило о том, что люди и вещи связаны друг с другом.
Однажды я уже видел Анну и ее сестру Софию. Но лишь мимоходом. Мы обменялись рукопожатием на улице. Они никогда не посещали студенческие праздники. Мне казалось, что Аксель нарочно прячет Анну. Она была как будто ненастоящая.
За столом больше других говорили профессорша и София. Это началось с первого же блюда. Но еще до того, как подали десерт, я решил втянуть в разговор и Анну.
Она почти все время молчала, однако я заметил, что из-под приспущенных век она наблюдает за мной. Она была очень стройная, и Господь наградил ее всеми формами, положенными каждой женщине. Ладони у нее были узкие, красивые, длинные пальцы изящно держали нож и вилку. Лицо было золотистое, несмотря на то что стояла зима. Такой цвет лица я замечал у новорожденных, у которых была желтуха. Анна отличалась от других членов семьи. Наверное, это объяснялось тем, что, как они сказали, в профессоре текла и еврейская кровь.
Волосы у Анны были темно-каштановые, прямые. Но вокруг лба они немного вились. Благодаря Создателю или щипцам для завивки — у женщин этого не разберешь. Среди этих золотисто-коричневых тонов ее голубые глаза производили впечатление шока.
Не понимаю, как я этого не заметил в нашу первую встречу. Ярко-голубые, они видели все насквозь. Но я многого не заметил в первый раз. Например, ее носа. Строгого, с горбинкой и тонкими нервными ноздрями. Плечи Анны, словно стена, отгораживали ее от всех и вся.
Аксель смотрел на меня и улыбался. Почему-то это страшно раздражало меня.
София увлекалась учением Грундтвига и толковала о том, что просвещение должно быть доступно народу. Она собиралась стать учительницей и преподавать в духе Грундтвига. Но сперва ей требовалось приобрести определенные знания.
Профессор гордо кивал головой.
— Мой норвежский друг предпочитает Кьеркегора, — заметил Аксель и с вызовом посмотрел на меня.
— Не понимаю, почему нельзя восхищаться одновременно ими обоими? — Я почувствовал, что краснею.
— «Страх и трепет» — это же так страшно! — с восторгом прошептала Анна.
— Но эта книга не предназначалась для молодых женщин, — засмеялся профессор.
— А что вас пугает в этой работе? — спросил я, и Аксель вместе с родными Анны словно исчезли в большом буфете и закрыли за собой дверцы.
— Что в этой книге страшного?.. Да все, что он говорит про жертву. Авраам был готов принести в жертву своего сына Исаака, — ответила Анна, глядя сквозь меня.
— Но ведь он действовал по приказу Бога! Я уже объяснял тебе это, дружочек! — вставил профессор.
Она пропустила его слова мимо ушей и сказала, по-прежнему глядя сквозь меня:
— Бог, который дает такие приказы, не может ждать, что люди станут лучше даже через тысячу лет.
— Но, Анна, дорогая! — испуганно воскликнула профессорша, потом она повернулась к мужу и сказала с укором:
— Я предупреждала тебя: у Анны слишком слабые нервы для таких произведений! Она все воспринимает слишком серьезно. Так нельзя. Такие произведения не…
— Но, мама, неужели ты хочешь сказать, что я не должна серьезно относиться к Богу? — прервала ее Анна.
По-моему, ей не следовало так говорить. Не следовало выпускать мать из буфета.
— А отчего, по-вашему, Кьеркегор писал об этом? — спросил я у Анны.
— Оттого, что он не согласен со Священным Писанием. Ведь эта история рассказана в Библии.
— Лучше бы он оставил в покое Библию и писал так, чтобы люди понимали, что он хочет сказать, — заметил Аксель.
— У меня тоже иногда возникает потребность разгадать загадки, которых в Библии так много, — сказал я. — Ничего удивительного, что такой выдающийся философ, как Кьеркегор, попытался их разгадать.
— А что вас в этой книге занимает больше всего? — спросила у меня Анна, словно, кроме нас двоих, в комнате никого не было.
— Грех и вина!
— А не страх, как самого Кьеркегора?
— Нет… Но ведь это то же самое…
Я запнулся, потому что меня удивила эта мысль.
— По-моему, это слишком мрачная тема для обеденного стола, — со вздохом проговорила профессорша. — Нет, Грундтвиг куда человечнее. Он несет людям чудо просвещения. Он верит, что мир может стать лучше, все в воле человека. Если бы все имеющие власть были такие, как Грундтвиг! — И профессорша произнесла длинную речь об этом гнусном Бисмарке, который потребовал, чтобы все пасторы, учителя и чиновники Шлезвига и Гольштейна принесли клятву верности императору, после того как эти территории отошли к Пруссии. А тех, кто отказался принести эту клятву, без всяких на то оснований освободили от должности.
— Из любви к человечеству кто-нибудь должен был бы пустить пулю в господина Бисмарка, — мрачно изрек Аксель.
Мне вдруг стало так противно, что я покрылся испариной и долго не слышал, о чем идет разговор. Наконец я наклонился над столом к Анне и спросил ее, прервав профессора на полуслове:
— А как вы относитесь к Грундтвигу?
За столом воцарилось молчание. Я проявил невежливость.
— Я его не знаю, — равнодушно ответила она.
— Анна интересуется только музыкой и поэзией, — вздохнула София.
— А какую музыку вы предпочитаете? — спросил я и посмотрел Анне в лицо, защищаясь в то же время от ее взгляда.
— Должна признаться, что я музыку не люблю. Мои родные считают, будто я ее люблю только потому, что я немного играю на фортепиано.
— Анна, милая, как ты можешь так говорить! — воскликнула профессорша.
Я закашлялся и прикрылся салфеткой. Красный и потный, я вынырнул из-за салфетки, стараясь сохранить чувство собственного достоинства. Но тут мне понадобилось высморкаться и пришлось лезть за носовым платком. Все сочувственно молчали. Даже Аксель не пришел мне на помощь. Когда пульс у меня стал нормальным, я глупо сказал:
— Мне всегда хотелось научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте.
— Это очень просто, — сказала Анна.
— Неужели?
— Да. Только требует много времени. В принципе это то же самое, что вязать крючком салфетки.
— Но, Анна! Музицирование — это искусство! — воскликнул профессор.
— Искусство не имеет ничего общего с умением быстро перебирать пальцами клавиши, — сказала Анна с таким видом, будто с трудом сдерживает зевоту.
— Вот как? А что же тогда искусство? — полюбопытствовал я.
На мгновение она растерялась.
— Искусство — это то состояние души, для выражения которого человек должен использовать все свои чувства, — сказала она наконец.