На деле, следовательно, его единственным критерием было следование похотям, чувство сродства, всеопределяющие всплески чувств. Иначе говоря, он судит с точки зрения своего желания per ordinem ad appetitum[53*], a не с точки зрения действительности. «Истина, мне известная, — пишет он дону Дешану, — или то, что я за нее принимаю, весьма приятна»[316]. К несчастью, интеллект даже в нем с таким трудом отказывается от своих основных требований, что, при всем при этом, не может не замечать недостаточности подобной аргументации. Отсюда примечательная лазейка для сомнения, которую Руссо, как и Кант, всегда держит на заднем плане своей философской веры. Когда сомнение становится слишком очевидным, он укрывается в теорию утешительной иллюзии: «Если бы Безмерного Существа, о котором печется мое сердце, и не существовало, все же было бы хорошо непрестанно печься о Нем, чтобы лучше владеть собой, стать сильнее, счастливее и мудрее»[317]. «Я хочу жить добрым человеком и добрым христианином, — говорил он г-же д'Эпине, — потому что хочу умереть спокойно, потому что, кроме прочего, это чувство нисколько не мешает мне жить и дает мне сладостное для меня понятие о надежде после кончины… Иллюзия? — быть может, но другую иллюзию, утешительней, я принял бы, если бы таковая была»[318]. Теория эта по справедливости кажется нелепой, но с такой психологией, как у Жан-Жака, трудно избежать ее. «Он никогда не достигал небес истины, приводящих в смятение и страх… Для него главное — не объективность веры, а успокоительная уверенность, которую он в ней находит»[319]. Если человек таков, если он всерьез погружает свое сердце в грезы и химеры, услаждающие воображение[320] и на его взгляд «прекрасно только то, чего нет», вполне «приятный» вымысел должен для него возрасти в цене и, в конце концов, стать на практике почти столь же достоверным, как и все то, истина чего ему известна. Угодно ли наклеить ярлык? Скажем, что Жан-Жак, как и Лютер, — совершенный, законченный, чистый образчик антиинтеллектуализма в религиозной мысли.
Был он и прагматистом[321], разумея под этим его чувства и тенденции (я не навязываю тем самым Руссо теоретических взглядов прагматистов нашего времени). Только «практические истины» интересуют его — иначе говоря, он желает истины не ради нее самой (ее он скорее боится — страшится, что найдет ее «холодной»), а только в отношении к благу человека, к тому, что дает цену человеческой жизни. «Он любит не столько метафизическую истину, сколько нравственную»[322].
Трудно здесь не заметить, что он выражается совершенно как Уильям Джемс: «Я верю, что мир управляется могущественной и мудрой волей, — это я вижу или, скорее, чувствую, и это мне важно знать. Но вечен этот мир или сотворен? Есть ли единое начало всех вещей? Или их два, или несколько, и какова их природа? Не знаю — и что мне за дело? Я не хочу этих праздных вопросов, которые, может быть, щекочут мое самолюбие, но бесполезны в жизни и превосходят мой разум»[323]. Или еще: «Я хочу узнавать лишь то, что полезно в жизни. Догматами же, не влияющими ни на поступки, ни на нравственность, которые тревожат столько людей, я нимало не озабочен»[324].
Наконец, Жан-Жак — сознательный имманентист (это слово я также понимаю в самом общем смысле, как выражение глубинной тенденции, а не той или иной особенной системы). Только в спонтанных всплесках природы, только в потребностях чувства, только в непосредственном опыте может, как он думает, явиться человеку Бог.
Тем самым и объективное откровение сверхъестественной истины, и вера в догматы — для него ничто. «Легко ли, натурально ли представить, — вопрошает он, — чтобы Бог изыскивал Моисея для разговора с Жан-Жаком Руссо?»[325]
И тогда этот антирационалист (фатально, ибо ему нечего противопоставить, кроме чувства), исполненный софизмов ложного рассудка, декларативно им отвергаемого, отрицает таинства веры, поскольку «все это никакие не таинства», а просто «ясные и ощутимые нелепости, очевидная ложь»[326]. «Признаюсь Вам даже, — пишет он в письме, где содержится апология религиозного чувства и естественного христианства, — что любые определения в делах веры кажутся мне лишь какими-то узами неправды, фальши и тирании»[327].
Что касается нравственного поведения, каждому совершенно достаточно его совести и нет никакой нужды в помощи и в наставлении — божественных или человеческих, — чтобы просвещать и исправлять ее. Всякая «гетерономия» исключена! Совесть — не только ближайшее правило наших свободных решений, действовать наперекор которой ни в коем случае не дозволено — она непогрешима, непосредственно открывает божественные прорицания, исходящие из субстанциальных глубин нашего сердца. «Я предпочитаю обращаться к этому неподкупному судии внутри меня, не попускающему ничего дурного и не осуждающему ничего хорошего, который никогда не ошибается, если обратиться к нему чистосердечно»[328]. Было замечено, что Жан-Жак весьма усердно советовался с этим «божественным инстинктом», с этим «непогрешимым судией добра и зла, делающим человека подобным Богу», когда бросал своих детей. Нет, он не преминул «исследовать» это дело «согласно законам природы, справедливости и рассудка, и еще согласно законам той чистой, святой, вечной, как ее Творец, религии, которую люди запятнали» и т. д. «Такое решение дела, — продолжает естественный человек, — показалось мне таким хорошим, таким разумным, таким законным»… «Если я и ошибся в итоге, нет ничего поразительней, чем душевное спокойствие, с которым я это делал»[329]… Дидро говорил ему: «Я хорошо знаю: что бы вы ни сделали, у-вас всегда будет разрешение от совести».
Может ли благочестие Жан-Жака нуждаться в помощи от трансцендентного Бога? Савойский викарий «разговаривает» с Богом, но «не молится ему». «Я не прошу у Него… сил на добрые дела: к чему просить того, что Он и так дал мне?» А Руссо если и молится, то «как ангелы, славословящие Бога у престола Его»[330]; он говорит: «Да будет воля Твоя» — а скорее (как говорит г-н Массон, видящий в такой формуле «типичную молитву» Жан-Жака) восклицает так: «Приди ко мне, Боже, поговори со мной, утешь меня и будь достоин хвалы моей!»[331]
Главное, надо понять, какова конечная цель человека в руссоистской религии. Быть с Богом? — да, конечно. Но не возвысясь Богом к участию в Его жизни, не укрепясь в Нем созерцанием Его сущности. Напротив — впитав в себя, поглотив собой божественность. Я, я, божественное я, снова и снова я — Жан-Жак всегда видит блаженство в себе самом: «Высшая радость в довольстве собой. Чтобы заслужить это довольство, мы и поставлены на земле, и наделены свободой…»[332] «Лишь в той мере можно быть счастливым на земле, в какой удаляются от вещей и приближаются к себе; тогда мы питаемся собственным существом, но никогда его не истощаем»[333]. «Нет, Боже души моей, никогда не упрекну Тебя, что сотворил меня по Твоему образу, чтобы я мог быть свободен, благ и блажен, как Ты»[334]. И впрямь: быть блаженным — значит быть как Бог, «не наслаждаясь ничем, кроме самого себя и своего собственного существования», быть самодостаточным, как Бог[335]
«В раю Жан-Жака, — согласно прекрасному описанию г-на Массона[336], — сам Бог скромно стушуется и даст место Жан-Жаку. Рай, о котором он грезит, — такой рай, который он весь заполнит собой, который даст ему наивысшее сладострастие в довольстве и наслаждении собой, потому что он ощутит себя Самим Богом, свободным, благим и блаженным, как Он. "Чаю того мига, — пишет Руссо, — когда, избавленный от телесных уз, я стану самим собой бесспорно, безраздельно, и лишь в себе самом буду нуждаться для блаженства"»[337]. Бесспорно, здесь перед нами самое средоточие безумия Жан-Жака. Но здесь же и средоточие Эдема имманентности.
18. И вот при всем этом, отрицая первородный грех и искупление, Руссо верит в Евангелие и объявляет себя христианином. Мало того: он наставляет духовно, им осолится соль земли, он утешает в сомнениях смятенных аббатов и смущенных семинаристов, обращающихся к нему. «Как? — восклицает он в письме к одному из них. — Вы можете отказаться принять благородную должность служителя нравственности?.. И все это лишь из-за нескольких загадок, в которых ни вы, ни я ничего не смыслим? Вам надо просто взять да и отдать их за настоящую цену, потихоньку опять вернув христианство к его настоящему предмету»[338]. Это-то и возложил на себя Савойcкий викарий, который, отрекшись от веры, со спокойной совестью остается в Церкви и продолжает отправлять свое служение, как раньше — да что! — лучше, чем раньше: «Прежде я служил мессу с легкомыслием, которое в конце концов примешивается к самым важным вещам, если делать их слишком часто, — обретя новые принципы, я служу ее с большим благочестием, я проникаюсь величием Верховного Существа» и пр.[339]