– Галку увидишь – ахнешь, бадья-а! Детишек полный дом. Ну, Сергей у нее мужик крепкий, справляются, все хорошо. Правда, я с Галкой сейчас не общаюсь, поссорилась.
– Наташа сейчас где? – спросила Иза о третьей детдомовской соседке.
– Наташке тоже с мужем повезло, увез аж в Сочи… Да, твою Наталью Фридриховну часто вижу в гастрономе. Иногда со второй твоей соседкой, полненькой такой, но все мельком, путем не разговаривали. Вот дядю Пашу ни разу не видела.
Швабра выпала у Изы из рук.
– Погоди-ка! – сорвалась Полина. Вернувшись, положила на стол пачку денег: – Помнишь, дядя Паша тебе на день рождения двести рублей подарил, а мы их на диван Галке взяли? Я долги всегда из принципа отдаю. В Свердловске такие диваны втрое меньше стоят, у нас здесь все по завышенной цене… Готлиб… ты что?
– Дяди Паши больше нет, – сказала Иза мертвым голосом.
…Они плакали и говорили, перебивая друг друга, обнявшись, как в детстве. Бег слез усмирять труднее, пока сам ты молод и полон жизни.
Утром следующего дня Иза пошла на кладбище и застыла, не дойдя до него. На месте погоста возвышались многоквартирные дома нового квартала. Она машинально опустилась на скамью перед детской площадкой.
Маму и тут не оставили в покое, разметали бедный прах в последнем «переселении». Ни лет рождения и смерти, ни «тире» жизни. Без имени, без судьбы. Янтарная слезка в Балтийском море. Наталья Фридриховна не известила в письме. Пожалела… Господи, прости нам долги наши. Прости, мама.
– Кто тебя обидел?
Чьи-то маленькие шершавые руки с силой отвели от лица Изы ладони. Румяный малыш лет пяти, с деревянным мечом на боку, заглянул ей в глаза.
– Никто.
– Хочешь, я его побью?
– Кого?
– Того, кто тебя обидел.
– Ты его не знаешь.
– А ты покажи! Я его вот так, вот так! – Он несколько раз рубанул воздух грозным оружием.
– Я сама не знаю, кто это. Правда.
– Жаль, – разочарованно вздохнул он.
– Тебя как зовут?
– Сашка. А тебя?
– Иза.
– Лиза?
– Иза, Изольда.
– Такого имени у девочек не бывает.
– Бывает. И потом, я ведь взрослая.
– Ты не тетенька. Ты плачешь. Если тебя опять кто-нибудь обидит, скажи мне.
Взобравшись на железную горку, он крикнул сверху:
– Девочек нельзя обижать!
На проселочной дороге Иза остановила попутку – белый автобус с выступающим, как у грузовика, капотом. Из кабины высунулся пожилой водитель:
– Куда тебе?
Она назвала село.
Автобус был полон людьми, проход загораживали мешки и ящики с продуктами. Сельский житель в город впустую не ездит.
– Не стой, садись на кондукторское место, вишь – свободно.
Взлохмаченные у висков прядки, залысины надо лбом, глаза улыбчивые и карие – очень похож на дядю Пашу. И пуговицы на окладистом животе так же не держатся…
– Не нашенская? Что-то я тебя не припомню.
– Я родилась в поселке, но недолго там жила.
– Чья дочь-то?
– Марии Готлиб.
На его лбу собралась и разгладилась сеточка морщин.
– Не помню. На «кирпичке» с ней жили?
– Да, возле кирпичного завода. – Иза подалась вперед: – А кузнеца колхозного помните? Степана Васильева. Его в горах лесорубы убили…
– Кузнеца помню.
– А жену его?
– Майис?
– Она нашлась или… нет?
– Н-ну… Огорчу, наверно. Не нашлась. В тот год волки нас одолели, стали нападать на табуны. Попадись человек – не пощадили бы… В доме Васильевых теперь председатель живет. Они тебе кем приходились?
– Просто я знала их когда-то…
– Много лет тут не была?
– Пять лет, пока училась.
– А где училась? – неожиданно поинтересовалась пожилая женщина в ситцевой белой косынке.
– В Москве.
– Зря приехала, – вмешалась в разговор другая, помоложе, бойкая и черноглазая. – Моя б воля – я бы, наоборот, на материк укатила. Что тут хорошего? Девять месяцев – зима, остальное – лето. Эх, денег бы накопить и мотануть отсюда!
– Мотай, Люба, мотай, – раздраженно откликнулась первая.
– А че ты меня, Альбина, гонишь-то? – обидчиво дернулась черноглазая Люба.
– Я раньше тоже думала: уеду в тепло и не вспомню, где родилась-выросла. Уехала в Одессу. И где сейчас я, и где мой теплый край, веселый город Одесса? Как был, так и стоит у Черного моря, а я – на Севере и за ней не скучаю. Уезжала-то, выходит, для чего?
– Ну?
– Для того, чтоб дошло: здешняя я! А ты, Люба, едь, ты, может, других особенностев человек и где угодно сумеешь прижиться. А если нет, так домой, как птица, прилетишь и счастлива будешь, что вернулась, и каждому знакомому дереву поклонишься – родное!.. Земель-то много разных – красивых, теплых, а эта – одна внутри у тебя, и душу от нее не оторвешь, так же как другую землю в душу не запихаешь и счастливой не станешь от другой… Вот и эта девочка к родине потянулась, хоть и грамотная. А ведь могла со своим образованием остаться в центре. – Женщина ласково посмотрела на Изу.
Грунтовый тракт стелился по взгоркам, блестя камешками и истончаясь на горизонте змеиным хвостом. По обеим сторонам дороги вспархивали березовые перелески. Вымахнула навстречу и осталась позади деревушка в десяток дворов, с якутскими коровниками на задворках – диковинными для неместного жителя мазанками из вертикальных жердей и коровьих лепех. Передергивая кожей, коровы отгоняли оводов и щипали придорожную траву. Порой одна останавливалась поперек дороги, задумчиво двигая замшевыми губами, и поднимала навстречу автобусу волоокую морду. Машина уважительно огибала созерцательное животное и мягко, как по шоссе, катила дальше.
– С тобой, Игнатьич, радость ехать, – сказала водителю Альбина. – Не то что с Лукашиным. С ним всю дорогу качает, будто он не людей, а чурки с глазами везет. И пыль в окна летит – не продохнуть.
– Так я ж старше, – весело блеснул он глазами.
– У Лукашина тоже стаж приличный. Дорога та же, и по времени одно к одному выходит. А все равно не как с тобой.
– Так он младше.
– Старше, младше, – засмеялись женщины, и шоферский живот задрожал, как от маленького землетрясения.
– Я на войне был, а Лукашин не успел по младости.
– Война-то при чем?
– Он же людей всю жизнь возит.
– А ты – не людей? В чем разница?
– В привычке, милые мои, в привычке. Я на фронте снаряды возил. Каждый день четыре года…
Покуривая на остановке в окно, Игнатьич поинтересовался:
– К кому приехала-то?
– На покос, – смешалась Иза.
– Рано еще на покос, – улыбнулся он. – А то к нам заходи. Я – дядя Федя Бурыкин, Федор Игнатьич. Вон мой дом стоит. Чаю попьем, жена пирожки должна была постряпать. Если недолгие твои дела, у меня через полтора часа еще рейс в город.
– Спасибо… Мне на алас Васильевых сходить надо.
– Надо так надо. Ну, всего доброго тебе. – И водитель снова улыбнулся Изе широко и жизнерадостно, как улыбался маленькой Изочке дядя Паша.
…Она бежала по лугу, по земляничной просеке, сквозь старый ельник, босая, нисколько не запинаясь о холмики, ямки и оголенные петли ветвей. Руки привычно разгребали дикие лохмы еловых лап над влажными ложбинками, ноги помнили исковерканные коровьими копытами сырые тропинки – вспомнили и ту детскую легкость, с которой Изочка носилась по ним наперегонки с Сэмэнчиком. Юные елки повзрослели, зеленый воздух остро пахнул землей.
На косогоре издалека показалось по-новогоднему нарядное шаман-дерево. Солнечный зайчик скакал на серебристой табакерке, воткнутой в усыпанную ржавой мелочью горку подношений у комля. Время обесцветило ленты на волосяных шнурах, и лишь на одной реял кумачовый лоскут, как снегирь, залетевший в стайку воробьев. Найдя голубоватую атласную ленту, Иза привязала рядом новую синюю и прижалась щекой к медной чешуйчатой коре. Внутри теплого ствола трепетали налитые смолистой кровью жилки, тихо гудела жизнь.
Поверх не вошедших в силу трав покачивались на ветру венчики полевого вьюна, желтые фестоны одуванчиков и пеной взбитые хлопья кашки. Глаза разбежались, заблудились в сумасшедшей пестроте, – якуты говорят, что от разноцветья зрение в первый миг «сходит с ума». Когда глаза опомнились, впереди показалось бирюзовое озерцо. Вблизи стало понятно, почему оно почудилось большим – круглый водоем окружало пышное кольцо незабудок. Иза глубоко вдохнула многослойный, терпкий, нежный, горьковатый, медово-мятный воздух аласа – летучий кумыс короткого лета. Им никогда не напьешься, не надышишься, и малым стебельком не надышишься, не вберешь в себя весь его животворимый дух. Здесь Изочка с самыми близкими ее сердцу людьми заготавливала сено для коровы Мичээр, здесь каждая пядь земли была полита их потом. Сок этой земли, впитанный с молоком матушки Майис, тек в венах Изы. Бросив сумку с туфлями, она упала навзничь, зная, что больно не будет – трава спружинила, приняла ее, как птицу в ладонь. Щек касались тугие стрелки черемши, лепестки шелковой дремки и клевера, сквозь механический стрекот кузнечиков уши ловили прозрачные голоса прошлого – вокруг тоньше пуха плавали незримые воспоминания.