Вспоминая эти летние дни 1889 года, Сергеенко рассказал через годы о морской прогулке на яхте. Мужчины придумали забаву: держась за веревку, плыть, точнее, тянуться, за плывущей яхтой. Это было рискованно. Чехов тоже не забыл опасного развлечения и говорил потом, что им овладел тогда «непонятный задор», «психоз», в состоянии которого он не раз совершал глупости. Так что слова о недостатке страсти, действительно, относились к сочинительству, а не к характеру Чехова, неоднократно проявлявшего азарт, темперамент. Особенно в состоянии, подобном тому, в каком он находился в Одессе.
Эти десять дней он описал брату Ивану. Обилие деталей, интонация выдавали нетерпение: осесть где-нибудь на одном месте и писать, писать… Из Одессы он поехал почему-то в Ялту, обруганную им ровно год назад — и пробыл там целых 25 дней.
По воспоминаниям современников, в Крыму внешне продолжалось одесское времяпрепровождение «модного писателя»: поездки в окрестности города, пикники, обеды в городском саду, прогулки по набережной в компании новых знакомых. По вечерам — заезжая оперетка или разговоры с милыми курортницами. Елена Шаврова, одна из трех сестер, прозванных Чеховым «фарфоровыми барышнями», тогда пятнадцатилетняя москвичка из «хорошей семьи», запомнила, как выглядел Чехов: «Высокий, стройный, худощавый, он чуть горбился. <…> У него были удивительно добрые, ясные, немного насмешливые глаза и прелестная улыбка. <…> Идет он, бывало, впереди всех, в чесунчовой рубашке, одетой под пиджак и завязанной у ворота красным шнурком с двумя шариками, в мягкой серой шляпе, продавленной посередине и отсаженной на затылок, помахивая своей палочкой».
Елена отважилась и попросила Чехова прочесть ее рукопись, рассказ «Софка». Чехов не затянул ответа, поправил что-то и вернул юному автору с напутствием — продолжать, но иметь «зацепочку» в жизни, что-то свое, дорогое: любимое занятие, искусство, идею…
Итак, разговоры, встречи, знакомства… Но с первых же ялтинских дней у Чехова тяжелое настроение, скрытое ото всех. Оно обнаруживалось в письмах: «скука адская». Всё плохо: «жалкая растительность»; студенты, приносящие увесистые рукописи; «дрянные» обеды. Хорошо было только купание да то, что Сергеенко остался в Одессе.
Работать Чехову, по его признанию, хотелось, но мешали… Свое настроение он назвал «меланхолическим», беспокоился о домашних. В письмах из Сум Иван рассказывал брату о лучанских событиях. На сороковой день на могиле Николая отслужили панихиду. А еще раньше, 12 июля, в местной Иоанно-Предтеченской церкви Александр обвенчался с Натальей Гольден.
Если Елена Шаврова верно запомнила слова Чехова о «зацепочке», то они могли быть связаны с повестью, над которой Чехов работал в Ялте, а потом в Сумах. В центре повествования — старый заслуженный профессор, известный ученый, тайный советник. На склоне лет, больной, чувствуя близкий конец, он подводил итоги своей жизни. И приходил к сокрушительному выводу: во всех его мыслях и чувствах нет чего-то главного, важного, объединяющего. Нет «общей идеи», нет «бога живого человека»: «А коли нет этого, то, значит, нет и ничего». Значит, он побежден. Кем? Чем?
Опять, будто опасаясь сглаза, с каким-то странным своим литературным суеверием, Чехов называл повесть «повестушкой», «увесистой белибердой», скучной, неискусной «диссертацией». Он не спешил отправлять рукопись в редакцию и оправдывался перед Плещеевым: «Ничего подобного отродясь я не писал, мотивы совершенно для меня новые, и я боюсь, как бы не подкузьмила меня моя неопытность. Вернее, боюсь написать глупость». Ему казалось, что повесть испорчена настроением, связанным со смертью брата. Но тоскливая скука находила на него не раз в последние два года. Потом она сменялась оживлением. Чехов называл такие перепады «густой помесью оптимизма с пессимизмом».
Не однажды в письмах этих лет мелькали замечания, наблюдения, предвосхищавшие повесть «Скучная история». Смерть Николая и страх, пережитый в Ялте (служитель в купальне бросил в воду тяжелый шест в сантиметре от его головы), может быть, вошли в резонанс с глубинным настроением Чехова, подтолкнули на риск. Он гнул свою линию. Пусть его новую повесть даже друзья назовут «дерьмом», пусть обругают критики и останутся равнодушны читатели, — только не старая колея, только не «застой». Чехов писал Плещееву в сентябре 1889 года, что фортуна решает, куда пустить его — «вверх или вниз по наклону», но он не дастся ей «живым в руки». «Скучная история», не исключено, стала усилием, удержавшим Чехова от движения вниз и существенно повлиявшим на самопознание и самоосознание.
Повесть выжала из него много соков — он ее шлифовал, отделывал и, наконец, отправил рукопись. Плещеев прочел и подтвердил худшие ожидания Чехова: «Все станут травить Вас — это как Бог свят; ждите крупной ругани. <…> Толпа найдет повесть скучной — по причине отсутствия шаблонной фабулы и обилия рассуждений. Людям понимающим она не может не понравиться, но таких всегда меньшинство…» К тому же такие отзывы редко доходили до Чехова. Он не мог, например, знать, что в июне 1889 года Чайковский написал одной из своих знакомых: «Имеете ли Вы понятие о новом большом таланте — Чехове? <…> по-моему, это будущий столп нашей словесности».
Мнение самого Плещеева о «Скучной истории»: «…у Вас еще не было ничего столь сильного и глубокого». Оставалось ждать, что скажут критика, толпа и меньшинство. А пока Чехов спешно завершал работу над пьесой «Леший». Как раз в эти дни в Москве его навестила Каратыгина. Гостья была любопытна до бесцеремонности, поэтому хорошо рассмотрела и запомнила кабинет в кудринском доме: «Из двери направо по стенке — рабочий стол, на нем направо — рукопись, чернильница, перья, карандаши и несколько фотографий знаменитых писателей без рамок. Над столом — картина его любимого Левитана — грустная серая река в грустных серых берегах; по другой стене — открытый ломберный стол и на нем фотографии без рамок, в углу — печка. Несколько стульев. На полу — две малороссийские плахты».
Лазарев запомнил в этом кабинете открытые полки от пола до потолка и множество книг, журналов. Среди них старинные, а то и курьезные, вроде «письмовников», чтением которых хозяин веселил гостей.
Во время первого визита Каратыгина спросила Чехова: «„Не рассердитесь, если я задам Вам вопрос?“ — Пошутил: „Дерзайте, живы останетесь“. — „Отчего, скажите, несмотря на то, что в большой части ваших рассказов Вы можете мертвого рассмешить, везде у Вас звенит какая-то скорбная струна?“ — Тогда он серьезно сказал: „А что же на свете веселого, сударыня моя, покажите пальчиком“. — Он все подводил меня к картине Левитана. Сделает из руки трубочку и любуется: „Посмотрите, посмотрите! Какая красота!“ А на меня от этой картины веяло грустью и смертью».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});