Тем не менее в самом конце года Чехов собрался перебраться в Петербург: «Надо серьезно заняться делом». В столице вовсю обсуждали слух, что он все-таки принял предложение Суворина работать в «Новом времени». Плещеев тут же написал с мольбой — не записываться «в армию нововременцев», состоящую из «нахалов и дряни». За постоянный заработок он-де поплатится талантом, потому что его вынудят писать заказные статьи. А главное, по мнению заботливого Алексея Николаевича, Чехов невольно будет нести ответственность за всякую «пакость» одиозной газеты. Пока же его, по словам Плещеева, не считали «солидарным» со всем, что там печатается. Старый писатель хорошо знал литературную среду и недаром сам признался позже в письме Суворину: «Не знаю почему — но мне казалось, что когда я приходил к вам, окружающие вас (не все, конечно) видели в моих посещениях „особенные цели“… намерение поэксплуатировать ваше дружеское расположение ко мне».
Год завершался для Чехова невесело. Его настроение выдавали строки из письма Григоровичу, посланного к Рождеству: «Поэтический праздник. Жаль только, что на Руси народ беден и голоден, а то бы этот праздник с его снегом, белыми деревьями и морозом был бы на Руси самым красивым временем года. Это время, когда кажется, что сам Бог ездит на санях».
Григорович явно почувствовал душевную интонацию письма. И ответил умным, тонким размышлением о рассказе «Припадок». Отринув все претензии критиков к Чехову, он, кажется, первый написал, что не герой — главное лицо в рассказе, не его переживания важны автору. Суть в «высоком человечном чувстве, которое от начала до конца повести всё в ней освещает и всё оправдывает». Именно это чувство, по признанию Дмитрия Васильевича, его «преследовало все время и хватало за душу. Вечер с сумрачным небом, только что выпавшим и падающим мокрым снегом — выбран необыкновенно счастливо; он служит как бы аккордом меланхолическому настроению, разлитому в повести, и поддерживает его от начала до конца».
* * *
На самом ли деле Чехов хотел уехать в Петербург и служить в газете, хотя бы и с жалованьем 500 рублей в месяц?
Первые годы знакомства — время очарования Чехова и Суворина друг другом. Чехова интересовала личность «старичины», а Суворина — необычность Чехова. Предложения работать в газете — это попытки издателя помочь таланту, решить его «денежный вопрос». Отказы молодого литератора — это условия его непростых взаимоотношений с хозяином «Нового времени».
Суворин вольно и невольно, в шутку и всерьез всё сводил к деньгам: повышенный гонорар, хорошее жалованье, приданое за дочерью. Он не покупал, но ценил и оценивал талант Чехова. Ценил в меру своего ума и вкуса. Оценивал в меру своих возможностей в семейной «кассе». Чехов воздавал должное этим искренним побуждениям, но попытался объяснить «доброму господину» Суворину его ошибку. В самом начале 1889 года он написал такое же душевно открытое письмо, как осенью минувшего года. В одном предложении, ставшем впоследствии знаменитым, не прерываясь на точки и паузы, Чехов рассказал о важном и главном для него: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…»
Чехов говорил о цене мужания и самостоянья: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости». Он, видимо, полагал, что Суворин, прошедший через подобное, о чем Чехов знал из разговоров с ним, поймет его, как никто, и примет главное условие их отношений: не хозяин газеты и литератор, а человек и человек, выстрадавшие, «купившие» ценою молодости чувство личной свободы.
Эти три слова он подчеркнул в письме. Не «Новое время», как полагали Михайловский, Григорович и Плещеев, умалило и разрушило бы Чехова, а утрата этого чувства, в газете или за ее пределами. Чувство личной свободы оказывалось проявлением и залогом той самой художественной свободы во взгляде на мир и человека в его сочинениях, которую долго называли «объективностью» Чехова. А в житейском поведении, в отношениях с окружающими оно стало свободой Чехова от предрассудков не только своей среды, но вообще от власти сословных и иных предубеждений, равно порабощавших и дворянина, и купца, и мещанина. Порой даже умных, образованных, добрых, и тем не менее…
Он признался, что это чувство «стало разгораться» в нем только недавно, связал его с душевной возмужалостью и возмужалостью таланта. Поэтому на остережения Плещеева ответил, что если бы пошел в «Новое время», то повел бы «ожесточенную борьбу за свою самостоятельность» и за свои взгляды на газетное дело, влил бы «немного молодого вина в старый мех».
Но зачем? У него в голове толпились замыслы и сюжеты. Он и Суворина уговаривал еще минувшей осенью «отдаться художествам». Предлагал писать вместе, хотя уже понял, что публицистика проглотила литературное дарование Суворина, и он, по словам Чехова, на всё смотрит «оком публициста». А в своих пьесах и рассказах — робок, напряжен, не доверяет себе и держит себя «на веревочке», в общем, не свободен.
Да, у Суворина, прожившего трудную, пеструю, интересную жизнь, образовался огромный житейский опыт. Да, ему дана способность к писанию. Но есть ли у него то чувство личной свободы, которое Чехов считал главным для себя?
Что усиливало это чувство? Радость, испытанная в работе над повестью «Степь», или наоборот — недовольство «Именинами», безвестными «опытами», новым вариантом «Иванова»? Сколько он ни возился с «Ивановым», переделывая для постановки в Александринском театре, — не нравилось, не получалось: «Я не сумел написать пьесу. <…> Значит, рано мне еще за пьесы браться». Он жестко иронизировал: «Это так же трудно, как купить старые солдатские штаны и стараться во что бы то ни стало сделать из них фрак».
Успех «Иванова» в Петербурге в январе 1889 года обрадовал Чехова, но не изменил его отношение к пьесе. В успехе он «обвинил» занятых в спектакле лучших актеров Александринского театра — П. А. Стрепетову, П. М. Свободина. М. Г. Савину, К. А. Варламова, В. Н. Давыдова. Он признавался: «Я не могу забыть, что Стрепетова плакала после III акта и что все актеры от радости блуждали, как тени». Современники вспоминали, как он, бледный, выходил на поклоны, а в зале не смолкало: «Браво! Браво!» Щеглов не преминул отметить в дневниковой записи от 31 января 1889 года «сценическую неопытность» Чехова и уточнил: «Вызовы автора, хотя не без протестов».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});