— Холерным карманы выгружали — пропивать на поминки приехали!
Этим холерным летом, когда люди умирали и на улицах, и на пристанях, ломовики зарабатывали огромные деньги, перевозя трупы днем на кладбище и ночью на берег Волги, к лодкам, на которых возили их за Волгу и там хоронили в песках и тальниках.
Пятеро ломовиков, здоровенных, краснощеких, ввалилось в кабак. На них были сверху надеты в рукава казенные грязные халаты из серой дерюги — в защиту при постоянном соприкосновении с покойниками. Кабатчик почетным своим гостям освободил стол близко к нашему, между окнами. У одного из них в руках была здоровенная березовая воротяжка, по всей вероятности, взятая с собой по привычке, на всякий случай.
Сам кабатчик им подал два штофа вина и стаканы. Они вынули из-под халатов каравай ситного, огурцы, рубец осерды и немытыми руками стали чистить печеные яйца и рвать куски хлеба и закусок.
Мы сидели и беседовали, главным образом о Репке. Все было мирно и тихо.
И дернула же нелегкая Петлю задеть ломовиков, которые выпивали и жрали — не ели, а жрали, обтирая руки о полы «холерного» халата, и лопали водку и закуску жадно и молча.
— Вы, храпоидолы, хошь руки-то бы умыли да халаты скинули в телегу, а то и сами заразитесь и другим занесете.
А те и внимания не обратили на слова, только один, с воротяжкой между колен, давясь кусищем рубца, буркнул:
— Ладно, опосля поговорим!
Они выпили по второму стакану, а мы продолжали свой пир. Только Костыга, старый бурлак, бывший первый есаул знаменитого разбойничьего атамана Репки, шепнул Петле:
— Охота тебе ввязываться, еще драку заведут. Человек ты бывалый, а язык у тебя зря… прежде ума твоего рыщет!
И действительно, Петля — человек больше чем бывалый: старый товарищ Репки и Костыги, немало «поработали» они вместе кистенем на низовьях. У Петли, как и Костыги и других наших, кроме прозвищ, своих имен не было. А может, и были, но никто их не знал, да и дела никому ни до кого не было.
— Садись да обедай, а кто и откуда — не твое дело… Весь народ из одних ворот!
Дадут подходящее прозвание, так оно и прилипает — не отдерешь. Костыга был еще исключением, его на самом деле звали Константином. А то вот Улан: он никогда в солдатах не служил, а давно-давно, когда он с Костыгой и Репкой еще в молодости остановили барина в карете на большой дороге под Казанью, то при дележке «сламу» ему достался кожаный ящик, а в нем оказалась только одна уланская каска… Долго смеялись над ним, а прозвище Улан прилипло.
Балабурду, огромного, несуразного, губастого и большеротого, звали так за то, что не поймешь сразу, что он говорит… Бала-Бала и бурда-бурда — ну и вышел навеки Балабурда. Силы он был необыкновенной. Раз сколачивал сруб для дома, венцов с десяток положили, а плотники на чай просят у хозяина-купца. А тот, в лисьей поддевке и бобровой шапке, показал им кукиш:
— Накося — выкуси! Доделай сперва!
А один плотник набросился на хозяина, ругается, бормочет:
— Бала… бала… бурда… бурда…
— Говорить не умеешь, орясина стоеросовая, а еще лаешься! Эх ты, Балабурда!
Плотник сорвал у купца с головы шапку бобровую, взял ее в зубы, прыгнул к срубу, отсчитал венцов шесть сверху от земли да за выступившее бревно взялся обеими руками, приподняв с угла половину сруба, поддержал ее одной рукой, а другой сунул шапку между бревен и опустил на нее сруб.
— На вот, а то Балабурда! Пять рублей давай!
Втрое дороже обошлась купцу водка. Пришлось заплатить богатырю пять рублей, чтобы шапку достал, а прозвище осталось навеки… Еще Мамин-Сибиряк, когда рассказывал я ему это в 90-х годах, говорил мне, что этого самого Балабурду, седое чудище, ему как-то летом показали на Каме и этот рассказ он слышал о нем.
Алеша Бешеный — так окрестил меня в бурлацкой артели сам Костыга:
— Прямо бешеный! Мы лямки окинем, отдохнуть рады, а он разденется, бултых в воду и за Волгу сплавает… Это, говорит, для здоровья!
А вот и Петля — так уж другого прозвища лучше для него не подобрать… Петля и Петля… Из острогов бегал, с каторги ушел… А уж насчет баб — именно петля. Из-за них он и в острогах сидел.
Действительно, успех у женщин должен был иметь Петля. Ростом с Балабурду, стройный, ловкий, курчавая с проседью бородка, а лицо правильное, и темные глубокие глаза то пытливо прищурены, то, когда увлечется или рассердится, — молнии мечут. Кулачище — пудовик.
Ломовики еще больше раскричались, галдят, на нас злобно поглядывают. Я сижу спиной к окну и чувствую, что меня кто-то тычет в спину. Наши ребята расхохотались. Оглядываюсь — рыжий козел меня мордой тычет, а копыта на подоконнике. И давай мы козла водкой поить. Уж третий стакан пьет, а тут ломовик с воротяжкой на нас, уж пьяный и злым голосом:
— Какое полное право имеете животную спаивать?.. Сволочи! — И выругал нас.
— А тебе что за дело, злая рота? Ваше дело — покойникам карманы разгружать, — рявкнул Петля.
Кабак поднялся на ноги. Галдеж.
Ломовик встал, стучит по полу воротяжкой, грозит, глаза сверкают, рот четырехугольным стал, зубы щелкают, как у волка…
Поднялся и Петля. Головою выше всех. Лицо спокойное — молчит и глядит на ломовика, прямо ему в глаза. Я невольно залюбовался этим удал-добрым молодцем… Кабак, глядя на него, замолк. Костыга и Балабурда кулаки сучат… Мы приготовились. А козел блеет — водки просит.
Сделал шаг вперед Петля… Ломовик перехватил поудобнее воротяжку.
Слово за слово. Кто стал за нас, кто за ломовиков. Завсегдатаи-босяки за них — мы гости редкие, а те каждый день их водкой угощают. Петля бросает отрывистые слова, дымя носогрелкой, — и каждое его слово не в бровь, а в глаз… Костыга не спускает со стола огромную берестяную тавлинку и поминутно нюхает — значит, волнуется.
Послышались голоса с дальнего стола по адресу наших жилетов с галунами, — это хозяйские крючники в рваных рубахах — в них говорила зависть…
— Кабацкие затычки! После Покрова заодно припевать с этой рванью здесь будете, зимогоры… — бросил им Петля.
В ответ злобное бурчание кругом. Мы приобрели новых врагов. Врагов-завистников. Запахло дракой. Ломовик стучит воротяжкой и тоже бурчит, прожевывая рубец. Глаза злющие. А козел все тычет меня в шею и затылок и нестерпимо воняет: водки просит.
Я взял со стола тавлинку, открыл за хвостик крышку и насыпал в ладонь полгорсти табаку, думаю — козла отгоню. Не тут-то было! Смачно слизнул он табак и еще пуще заблеял и затыкал в спину. Вдруг ломовик, показывая рукой на меня, заорал на весь кабак:
— Гляди, ребята, животину табаком травят! Измордую! — И вскочил с места.
В это время из толпы у стойки кто-то визгнул бабьим голосом на весь кабак:
— Крюки! Аравушка проклятая, обсери берега!
Это было старинное оскорбление бурлаков-крючников, сохранившееся от былых времен и особенно расцветшее в холерный год. Задело за живое.
Как рванется глубоко оскорбленный старый бурлак Балабурда, выше всех на голову своей косматой бородой, как забормочет, брызгая слюной из огромного рта, что-то непонятное, только отдельные слова прыгают.
— Много ли вас, такой сволочи, на фунт идет? Ну, выходи все, становись до разу, — наконец, выговорил он, звезданув кулачищем по краю неподъемного стола так, что угол с треском отлетел и штофы и полуштофы зазвенели на полу осколками.
Весь кабак на момент затих с не успевшими сорваться словами с ощеренных от злости губ.
— Ну выходи, дьявола! — гремел он. — Ну?
С безумными глазами вскочил ломовик, поднял воротяжку и ринулся к нам. Кабак еще не пришел в себя. Еще миг — и все рванутся, хлынут, и нас на куски разорвут… Послышались возгласы:
— Лупи их! Щеголей…
В этот миг вскочил Петля — одного роста с Балабурдой, за плечо усадил его на скамью, бросив ему: «Сиди!»
Зверем прыгнул на ломовика с воротяжкой. Ловким махом вырвал у него и выбросил воротяжку в окно, угодив в морду козлу. Поднял над головой побледневшего противника свой кулачище…
Тот так и сел на скамью.
— Ах ты, воротяжка несчастная! Карманная выгрузка… Да я тебя распроперена… — И начал, и начал без перерыва, выделяя только фантастические похабные слова, сыпать как горох…
Буйство окаменело. Рты закрываются. А Петля продолжал через голову ломовика, окончательно сдавшегося, без перерыва говорить ни ему, никому, а просто лил, как из пожарной трубы.
…Все в рифму! А потом опять ему в лицо:
— Да тебя что проучить… надо тебе… всучить… чтобы ты… мог понимать… мать… мать мерзлую собаку… чтоб она там выла… ныла… таяла… лаяла… скребла… ла… ла… и еще такого сукина сына… как ты…
И вдруг, взглянув в толпу, совершенно спокойным тоном сказал:
— А вы говорите — ко-озел!
Я видел только затылок Петли, но, должно быть, он улыбался.