Это он мне рассказывал уже на обратном пути, когда мы спускались вниз к реке.
— Глянь, Ликсеич, вот камень-то, кой ты кинул, пирог как есть.
— Так, думаешь, его Стенька глодал?
— А ты не смейся. — И вдруг остановился, прислушивается, бровь поднялась. — Слышишь?
— Чего?
— А в горе кто-то стонет.
И наклонился ухом к скале. Я тоже.
— Ничего нет.
— Нет? Значит, мне поблазнило.
Я взял камень и сунул его в карман.
— Бросил бы ты его, Ликсеич, ни к чему. Глянь — чистый пирог и угрызен. Кинь.
Я незаметно поднял другой камень и швырнул его в пропасть.
— Так-то лучше. И успокоился.
А камень я так и привез — пирог и угрызен. Вспоминаю…
Солнце было низко, когда мы подходили к нашей лодке. Издали был виден костер, а около него наши гребцы кашу варили. Мы присели в кустах и еще поговорили.
— Жаль мне расставаться с тобой.
— И мне жаль, Ликсеич!
— Мне бы хотелось твои сказки записать все.
— Их в месяц не запишешь, а я что же, я бы для те-5 я рад послужить.
— Так вот что, приезжай ко мне в Москву, погости у меня подольше, а то я тебе и местечко схлопочу. Приезжай как домой. Меня не будет ежели, все равно я дома распоряжусь. Ты только скажи, что Суслик, примут как моего друга. А я твои сказки напечатаю, и нам за них заплатят большие деньги. Навек обеспечен будешь…
— Ладно, коли так.
— Буду ждать. Вот тебе мой адрес, пиши, что, мол, приеду, а я тебе на дорогу тридцать рублей вышлю, на чье хошь имя, на какого-нибудь твоего знакомого, если на свое не захочешь… Да я, кстати, и не знаю твоего имени, да мне и не к чему. Суслик для меня дороже…
Мы сговорились. Я дал ему двадцать рублей — насилу уговорил, не берет, — и мы расстались у лодки.
— Ну, прощевай, Ликсеич… Я опять в гору пойду, в Данилиху.
Оказалось, Данилиха была почти рядом с вершиной утеса, но он проводил меня, во-первых, потому, что я бы дороги не нашел, а главное:
— Чтобы сумления не было. А ребята мало ли что подумать могут, привезли двоих, а назад один едет… Все можно подумать.
* * *
Шли года, а о Суслике ни слуху ни духу. И вот теперь, через десятки лет, я заканчиваю эти мои воспоминания о нем у себя в Картине. Передо мной лежит тот самый «угрызенный пирог» Стеньки Разина. Надо мной шумит аэроплан — через нас путь воздушной почты с заграницей — и вспоминаю слова Суслика: «То, что было сказкой, — стало бывальщиной, что бывальщиной было, чего люди не помнят, — станет сказкой…»
Если бы Суслик видел аэроплан — этот ковер-самолет!
Если бы он слышал радио и видел антенну, от трубы к сухой березе протянутую, а ночью в приемнике огоньки мелькают?..
А Репка, Балабурда, Пашка, сам Суслик, бурлаки, шагавшие тысячи верст в лямке и усеявшие своими костями прибрежные пески Волги-матушки, — эта моя пережитая бывальщина сказкой кажется.
КОЗЕЛ И «ЧАЙКА»
В 1883 году начал в Москве издаваться И. И. Клангом журнал «Москва», имевший успех благодаря цветным иллюстрациям. Там дебютировал молодой художник В. А. Симов. С этого журнала началась наша дружба. Он как-то прислал мне свой рисунок, изображавший ночлежку Хитрова рынка. Рисунок точно повторяет декорацию МХАТа ночлежного дома пьесы Горького «На дне».
На рисунке дата и надпись: «Дорогому другу Дяде Гиляю, защитнику и спасителю души моей, едва не погибшей ради углубленного изучения нравов и невредимо извлеченной из недр Хитровской ночлежки ради Дна в М. X. Т. в лето 1902 года. В. Симов». Дата: 1933 год, 1 января.
Этот рисунок напомнил мне случай, о котором я и не думал писать, если бы не получил в 1927 году от одного студента с Волги письмо, в котором писалось:
«…совсем недавно мы прочли книгу Станиславского „Моя жизнь в искусстве“. В этой прекрасно написанной книге мне запечатлелось место, описывающее скандал во время посещения артистами М.Х.Т. под Вашим руководством Хитрова рынка, нужного для постановки горьковского „На дне“. Вот выдержка: „…посыпались ругательства, схватили — кто бутылку, кто табурет, замахнулись и ринулись на Симова… Одна секунда — и он не уцелел бы. Но тут бывший с нами Гиляровский крикнул громоподобным голосом пятиэтажную ругань, ошеломив сложностью и конструкцией не только нас, но и самих ночлежников. Они остолбенели от неожиданности, восторга и эстетического удовольствия. Настроение сразу изменилось. Поднялся бешеный смех, аплодисменты, овации, поздравления и благодарности за гениальное ругательство, которое спасло нас от смерти и увечья“».
Далее автор письма писал:
«Мне и моим друзьям, отдыхающим студентам, просто ночи не дает спать это гениальное ругательство. Мы делали различные комбинации из ранее известного „лексикона улицы“, но ничего подобного не получается. Ведь если эта импровизация смогла раз спасти от убийства или увечья, то, конечно, она спасет и другой, и третий раз. Спасите меня и моих друзей от бесплодных исканий. Напишите эту импровизацию, чтобы она не умерла навсегда для нашего поколения…»
На письмо я не ответил, но рисунок В. А. Симова напомнил мне случай в ночлежке.
Начало этого случая произошло в дни моей юности, на Волге в 1871 году.
* * *
В 1871 году в Рыбинске, переполненном грузчиками хлеба, с половины лета разыгралась вовсю холера. Народ поднимали на улицах, на пристанях во. время работы, везли в больницу и в бараки. Бывали и случаи молниеносной холеры — станут поднимать, а он уж холодный. Таких везли прямо на кладбище.
Заработок был вдвое или втрое против обыкновенного, а у нас, в Репкинской артели, вдвое против остальных, которые работали у хозяев. У тех половина шла в пользу хозяина, а у Репки все, до копейки, валили в общий котел и делили все деньги: старшие «батыри» получали от 10 до 12 рублей в день, а «засыпки» не меньше трешницы.
Старшие «батыри» щеголяли в красных суконных жилетах с золотым галуном, с сафьянной «кобылкой» сзади, на которую куль становился. Так завел Репка. Через плечо железный крюк на сыромятном ремне и лапти липовые.
Из нашей ватаги, которая привела Пантюхинскую расшиву с Утки-Майны, с десяток бурлаков прямо из лямки, получив расчет, уехало на низовья, по домам к уборке хлеба, а с десяток бездомников осталось крючничать. У Репки ласково встретили своих старых друзей, бурлаков разудалых, спаянных на века бурным прошлым.
Не думали мы оставаться, тоже бы на низы подались, да не пришлось: надо было атаманушку своего, друга старого, удалого Репку выручать. Незадолго до нашего прихода его забрала полиция и крепко-накрепко в тюрьму усадила под строжайший надзор. А в это же время, на другой день как его взяли, два старших «батыря» поскидали красные жилеты, да и пропали без вести, смылись с пристани. И в артели, кроме самой головки, не узнали, куда они пропали, — знали, что Репку выручать, а «что и как, про то атаманам знать». Работа продолжалась по-прежнему, только три батырских пая: Репки, Хлюста и Суслика — каждый день откладывались в особую каламу. На их места заступили из нашей ватаги старик Костыга, Улан, да я, несмотря на свою безусую молодость, удостоился этой чести.
Работа шла по-хорошему, артель дружная, и запойных пьяниц не было: хаживали по праздникам мы пятеро погулять в Ермошкин кабак, да и то, главным образом, по делу: туда нам вести о Репке приносили от наших удальцов. Собственно говоря, один Суслик на вид не казался удальцом. Неуклюжий, коряжистый, с руками до колен, сутулый, небольшого роста, и притом лицо елейное, хоть святого пиши с него. Только брови мохнатые, и когда он сам говорил, так и брови его разговаривали… И великий мастер он был сказки да бывальщины сказывать — я это узнал много после, когда его увидал. А звали его Суслик потому, что когда рассказывал, то бровями договаривал — вдруг начинал как-то губами суслить, а брови, пока он суслил, останавливались, глаза почти закрывались. Родом волгарь низовый, дед его за Пугачева был клейменый, с каторги бежал. Большого ума был человек, непьющий, скромный, чуть с сединой, еще молодым при атамане Репке в есаулах состоял. А сам мухи не обидит, воды не замутит. На него в вызволении Репки и вся надежда возлагалась. Когда Костыга узнал об этом, то прямо сказал:
— Этот все дело облебастрит. Он да Федька — оба два, урви да брось!
А Федька уж действительно хлюст козырной. Он из дворовых, у барина в доезжачих был, да с барыней — красавец он из себя — спутался… Ну и отдал его барин в солдаты, а он с Кавказа задал лататы, добрался до Астрахани — это еще когда Севастополь воевал — да и попал на Волге в репкинскую станицу. Вот с той поры и дружба у него неразрывная с Репкой и с Костыгой… В те времена с путиной в лямке до Рыбны дойдут, разочтутся с хозяином, Репка там станицу соберет что надо, купят завозню, да и махнут на низы… А внизу либо в Жигулях, либо под Камой, в островках да воложках, свои ребята ждут… Раздобудутся двумя-тремя косоушками — и держись, значит, хозяйская мошна да приказчичьи барыши… Пока Волга станет… А там по первопутку по большим дорогам, а то и в барские усадьбы наведаются. А на зиму в раскольничьи скиты, а там весной на пристани и опять в лямку на Рыбну… Так из года в год, пока пароходы бурлака не съели да сакма тальником не заросла. Все это рассказывал мне Костыга еще в путине.