разговаривают и мешают. Давай расцелуемся, и мне придется бросить. Дольше 1-го декабря я тут не засижусь, как ни уговаривают меня Тициан и Паоло. Киса моя золотая, очень трудно писать, поминутно заговаривают со мной, точно не видят, что я занят. Меня начинает беспокоить, есть ли еще у тебя деньги. Почему-то я не так уверен в исполнительности Сорокина[204], как был до сих пор. Телеграфируй мне об этом. Зажили ли у тебя руки? Играешь ли ты? Мне страшно хочется, чтобы ты взяла работницу. Это не пустые слова, и мне бы хотелось, чтобы ты не откладывала этого до моего приезда. Письма отсюда ходят так долго, что, вероятно, я приеду раньше этого письма. Жить и ездить с бригадою можно, но думать и чувствовать трудно. Не удивляйся поэтому, если почти не найдешь меня в письме. Я и простился с тобой не так, как если бы уезжал один, и когда на днях об этом вспомнил, то чуть не заплакал от обиды и жалости. Крепко обнимаю тебя, до скорого свиданья. Поцелуй, пожалуйста, Гаррика и детей.
Весь твой Б.
23. XI.33
Дорогая Киса, помнишь ли ты еще меня? Тут холодно и сыро, кругом Тифлиса на возвышенностях (не выше Коджор) вчера выпал снег, в Орианте не топят, и так как ванны зависят от отопления, то нельзя принять ванны, а в баню страшно пойти, можно простудиться, выйдя в легком на такой холод. Я хотел выехать завтра, потому что оставаться дольше решительно незачем, но билеты должен достать Павленко, а он меня не отпускает раньше 26-го. Я не только сильно стосковался по тебе, но у меня есть еще и местные причины чувствовать себя неважно: параллельно с нарастающим моим убежденьем в общем превосходстве Паоло и Тициана я встречаюсь с фактом их насильственного исключенья из списков авторов, рекомендованных к распространенью и обеспеченных официальной поддержкой. Я бы тут преуспел, если бы от них отказался. Тем живее будет моя верность им. Целую тебя без конца и счета.
Твой Б.
Телеграмму в Л<енингра>д послал, озабочен результатами[205].
25. XI.33
Радость моя, чудная киса, я дико по тебе соскучился и сейчас чуть что не плачу, я должен был ехать завтра и уже купил себе билет, как вдруг все это переделали. Пришел Мицишвили[206] и уверил меня, что если бы я остался еще неделю, то не уезжал бы с таким пустым карманом, как сейчас. Я не буду входить в подробности, потому что все это расскажу тебе дома, но доводы его были настолько вески, что я позволил ему взять билет у меня из кармана и переложить в свой собственный. Итак, я тут еще останусь до 29-го, если верить Мицишвили, то это будет с какою-то для меня материальной пользой. Но ведь я мысленно уже был с тобою или по крайней мере к тебе ехал, и вот можешь себе представить, как мне теперь грустно и больно. Зато я, может быть, все-таки достану платок тебе, без которого уехал бы завтра, за недостатком времени и денег. Но если бы ты только знала, на какое страшное безделье уходит у нас день! Т<ак> к<ак> почти и каждую ночь, одну за другой, мы ложимся не раньше 4-х, то встаем соответственно поздно. И в таком же духе проходит остаток дня до вечера, с его неизбежным пьянством. Ты меня верно не узнаешь, так я похудел от этого неистового режима. Дорогой мой котик, киса, кисанька, я пишу с бешеной нежностью к тебе и в совершенно невозможной, до слез доходящей печали по поводу уступленного билета. Но зато у тебя, может быть, будет платок и у нас будут деньги. Мне тем тяжелее оставаться еще 3 дня, что для этого промедленья никаких причин, кроме приведенных, нет, – все видено и перевидено, все мы друг другу здорово надоели и будем помирать эти дни со скуки. Крепко и с болью за то, что это лишь слова письма, целую тебя и боюсь вообразить полностью, что значит целовать тебя, чтобы не сойти с ума от печали.
Твой Б.
1934
16. VIII.34
Дорогая Зинуша! Н<иколай> Я<ковлевич>[207] вчера телеграфировал о нашем приезде. Страшно утомительная была дорога. Т. к. я всегда поддаюсь действию посторонних причин, то меня тут охватила сразу же страшная тоска, и я проклинал себя за то, что поехал. Денежные дела налаживаю. Ужасная толчея по поводу съезда, в учреждениях трудно людей добиться. Никого еще не видел, но уже говорил по телефону с Паоло и Эренбургом. Остановился у Шуры. Из телеграммы ты знаешь, что съезд на два дня отложен. Выедем, думаю, не раньше 22, хотя еще рано говорить! У Нейгаузов еще не был, пишу тебе утром второго дня нашего здесь пребыванья, и ничего интересного тебе не могу сообщить. Опять с чрезвычайным дружелюбием подхватил меня под руку Асеев[208], так что мне с ним даже пришлось по делам ходить. Очень рад был встрече с Фединым. Был у В. Гольцева, передал ему от Ю<лии> С<ергеевны>[209] письмо и все словесное. Думаю, больше всего времени, как в Свердловске, помнишь, займет тут питание, на которое получил уже талон и которым нельзя будет пренебречь, потому что бесплатное (кажется, еще не проверил) и хорошее, но где-то на Тверской. Крепко тебя целую. Не сердись на скупость и бледность открытки. На словах все расскажу. Всем привет.
22. VIII.<34>
Съезд, утреннее заседанье
Дорогая Киса, пишу тебе за столом президиума в Колонном зале (на эстраде). Только что говорила Мариэтта Шагинян, произнесшая замечательно содержательную речь. Вчера на вечернем заседании председательствовал я, а потом в 12 ч<асов> ночи был вечер-встреча с груз<инскими> делегатами, я и Коля Тихонов читали свои переводы, и я лег в 5 часов утра, так что сейчас совсем сонный. Вечером же обедали с Гарриком и Паоло в ресторане. У меня нет возможности все тебе рассказать в письме, сделаю это потом устно. Все время нахожусь в страшной рассеянности, что ни куплю, то сейчас же где-ни<будь> забываю, потерял вчера 30 руб., потом однажды посеял где-то шляпу и пр. и пр. Мне все время страшно хочется домой, и я подвел Ник. Як., упросив его взять мне билет (он уезжает сегодня), но ехать мне невозможно, да и было бы глупо; как раз открытье съезда (первые дни) отпугнуло нас своей скукой; было слишком торжественно и официально. А теперь один день интереснее другого; начались пренья. Вчера, напр<имер>, с громадным успехом