Однако Никифор настаивал, что она все же женщина и нужно соблюдать приличия. Я подозревал, что отнюдь не возмущение им движет, а очарован он загадочной девой. Даже худая, кожа да кости, и с ожесточенным взглядом, Кинетрит оставалась красивой и напоминала одну из тех заблудших душ, которые христиане так рвались спасать.
Я не знал, где ее покои, и чуть не протер до дыр сапоги, блуждая по бесконечным коридорам, обрамленным колоннами и освещенным канделябрами, пока не увидел идущего по другому коридору слугу с охапкой чистого белья в руках. Я окликнул его, но ублюдок не остановился, и тогда я взревел так же, как в гуще сражения, которое недавно разыгралось в этих стенах и унесло жизни стольких моих товарищей.
Грек-коротышка оглянулся и посмотрел на меня, как мне почудилось, вначале со страхом, а на самом деле – с раздражением. Никифор нам благоволил, да и с чего бы не благоволить – мы водворили его императорскую задницу обратно на трон, – а вот многие греки, особенно дворцовая охрана и одетые в шелка прислужники, едва нас выносили. Для них мы были варварами, дикими чужестранцами-язычниками, которые разве что чуть лучше зверей. Я не обращал на этих надушенных ничтожеств внимания, а Бьярни однажды сказал, что, пожалуй, заберет одного с собой и поселит у себя в отхожем месте, чтобы там меньше воняло.
Конечно же, слуга не понял, о чем я его спрашиваю, – я был так пьян, что и по-новержски-то двух слов связать не мог, – но сообразил, что раз я молод, пьян и шатаюсь ночью по Буколеону, значит, тут замешана женщина.
Он вздохнул, покачал головой, аккуратно положил охапку белья на пол и пошел куда-то в сторону, а я – за ним.
Дворец императора был что лисья нора – полон закутков, закоулков и самих лис. Но не успели мы свернуть за последний поворот, как я понял, что грек привел меня туда, куда надо, – впереди показалась дверь с нарисованными на ней женщиной с младенцем, наверное Христом и его матерью.
– А теперь уходи, – велел я греку, кивая на полутемную галерею.
Пожав плечами, он скользнул в полутьму, а я остался стоять в нерешительности у двери, как человек, который сам не знает, что хочет делать. Может, если б я не был так пьян, то постучал бы. Вместо этого я вдохнул поглубже воздух, наполненный едким травяным запахом, струившимся из-под двери, и повернул железное кольцо. Дверь беззвучно открылась, и я молча вошел внутрь, насилу сдерживая кашель. Стены покоев были обиты тем же темным деревом, из которого Бьярни сделали ногу. Я разогнал рукою колыхавшийся в воздухе странный дым и наткнулся на лоскут блестящей ткани, свисающий с золотого крюка под беленым потолком. То, что я увидел дальше, впечаталось мне в глаза так крепко, что ни соленой водой не вытравить, ни огнем не выжечь.
Кинетрит лежала на постели, прикрытая лишь крыльями только что убитого аиста – белые перья были еще в крови. Казалось, она спит или даже умерла, зато Асгот был очень даже жив. Он стоял на коленях у изножья кровати и, когда я вошел, обернулся так резко, что кости в его космах клацнули. Глаза годи свирепо сверкнули. Но он не знал, что такое настоящая ярость.
Не дожидаясь, когда он встанет на ноги, я нанес удар, который отбросил его до самой стены. Жрец издал пронзительный звериный вопль, а я врезал кулаком ему в живот, отчего он обмяк, словно ветошь. И тут рядом раздалось глухое, леденящее душу рычание. Сзади ко мне подкрадывался Сколл – шерсть дыбом, глаза горят ненавистью. Мгновение – и волк набросился на меня. Меч я выхватить не успел, но выставил перед собой руку – зверь сомкнул на ней челюсти и повис всей тяжестью, повалив меня на пол. Со всей силы я ударил плечом ему в брюхо, он заскулил и разжал челюсти, однако тут же вывернулся, вновь вцепился зубами в руку и принялся остервенело мотать головой из стороны в сторону. С трудом приподнявшись на колени, я стал молотить его кулаком по голове, но из-за тряски чаще попадал по воздуху. Волчья пасть сжималась все сильнее, руку жгло, я закричал от ужасной боли. В комнате был кто-то еще, кроме злобно гогочущего Асгота и бесчувственной Кинетрит, но я почти ничего не видел и не слышал от ужаса и боли – весь мир сузился до горящих злобой желтых глаз и мощных челюстей.
Я бил волка в морду головой, почти теряя сознание, – череп у зверя был твердым, как камень. Сколл мотал меня из стороны в сторону, и я думал, что мне пришел конец. Не желая погибать на коленях, я заревел и что есть силы вдавил палец в желтый глаз, пока там что-то не прорвалось. Зверь зарычал от боли, а я давил все дальше, уже двумя пальцами, потом выдернул окровавленную руку и, нащупав рукоять ножа, выхватил его из ножен. Я вонзал клинок в брюхо волку снова и снова, рука моя была по локоть в крови.
Зверь разжал челюсти и замертво рухнул на пол. Я вскочил на ноги и повернулся туда, где стоял Асгот. Он тоже держал в руке нож, тот самый, который столько лет упивался людской и звериной кровью. Меня он не получит.
– Я твой годи, – прошипел жрец, – тронь меня, и ты обречен, дурень.
– Главное, что тебя убью, – ответил я, чувствуя, как кровь пропитывает рубаху под рукавом.
И тут сквозь дым я увидел отца Эгфрита. Он висел на стене с распростертыми в стороны руками, как пригвожденный бог, которого я столько раз видел на картинах, только вместо гвоздей из рук у него торчали тонкие ножи. Ноги его были подогнуты и повернуты в сторону, а под ними стояла скамеечка для ног с лежащей на ней окровавленной подушкой, слишком мягкой, чтобы в нее можно было упереться и освободиться. Лицо его было в крови, а глаза смотрели прямо на нас. Я не мог понять, как Асготу удалось проделать такое с монахом в одиночку. Годи был опасен, как огонь в сухом лесу, и я какое-то мгновение колебался. Потом бросился на него, но он с удивительным для старика проворством отскочил в сторону, полоснув меня ножом по руке. Я нацелился ему в лицо, однако мой нож снова рассек пустоту, а его, сверкнув в воздухе, резанул меня по запястью. С безумной ухмылкой и с пеной у рта годи ринулся на меня, остервенело размахивая ножом, но мне удалось перехватить его костлявое запястье. Настала моя очередь ухмыляться – я был молод, силен и полон ненависти. Он злобно зыркал на меня, а я лишь сильнее сжимал его запястье, пока он не выпустил нож. Потом я подтащил жреца к себе и ударил ему подбородком в лицо. Громко хрустнули кости, из сломанного носа потекла, пузырясь, старая кровь. Я вспорол ему ножом живот, и изо рта годи пахнуло зловонием. Еще от него пахло Кинетрит, и за это мне хотелось содрать с него кожу. Но я выдернул нож и, схватившись за жидкие волосы с вплетенными костями, дернул голову годи назад, чтоб он смотрел мне прямо в глаза. Его кровь капала на мои сапоги и на каменный пол.
– Ты покойник, Асгот, – процедил я. – Я помочусь тебе в глаза и насру на твое сердце.
– Ты проклят, юноша, – прошипел он сквозь кровавую пену на губах.
Лицо серело, он дрожал от холода – жизнь его покидала.
– Я – твоя смерть, старик, – произнес я и отшвырнул его обратно к стене.
Асгот сполз вниз, зажав ужасную рану в животе, и, казалось, сидел так целую вечность, потом протянул ко мне окровавленную руку с длинными ногтями, и сперва я подумал, что он творит какое-то проклятие, но потом понял – ему нужен мой нож, безоружный он не войдет в чертоги Одина, и мысль об этом страшила годи больше смерти.
Я ехидно оскалился, и он еле заметно содрогнулся. Потом веки его тяжело опустились.
Я оглянулся на Кинетрит, она слабо пошевелилась – действие зелий начало проходить, – потом на Эгфрита, лицо которого исказила мука. Подошел к годи и наклонился, поморщившись от ударившей в лицо вони.
– Вот, возьми, – сказал я, вкладывая ему в ладонь рукоять ножа и сжимая вокруг нее холодные пальцы.
Он улыбнулся, а может, мне почудилось.
– Жди меня в чертогах Всеотца, годи, – сказал я. – Я с тобой еще не закончил.
Потом я подобрал жертвенный нож и всадил его Асготу в горло. Он испустил последний вздох, а нож так и остался торчать в пузырящейся кровью ране.
Меня мутило от запаха дыма и от ран – не столько в растерзанной волком правой руке, сколько в левой, по которой меня полоснул Асгот. В ней виднелась кость, и я выругался, проклиная слишком острый нож годи. От ран я всегда оправлялся быстро благодаря богине-целительнице Эйр. Однако, похоже, в этот раз все могло закончиться гораздо хуже.
Отец Эгфрит был еще жив. Я оторвал лоскут от плаща и, скомкав, запихал ему в рот, чтоб он его прикусил. Монах покосился на меня полными боли глазами и спустя несколько мгновений кивнул, давая знать, что готов. Но как я ни пытался, мне не удавалось поднять правую руку – волк, который валялся теперь в луже собственной мочи и крови, раздробил мне кость. Кое-как я поднял левую – от боли темнело в глазах – и уже схватился за нож в правой руке Эгфрита, когда рядом со мной в пелене едкого дыма возникла нагая Кинетрит. Даже не взглянув на меня, она обеими руками ухватилась за нож и вытащила его из руки Эгфрита.