Меня пронзило ощущение какого-то дикого чуда, когда я узнал, что образ моей мечты воплощен здесь, на земле! Значит, в самом деле существует подобная женщина, отмеченная тайной линией моей судьбы. Где она? Где? И это мать Демиана!
Вскоре я отправился в путь. Это было странное путешествие. Я переезжал из города в город, без остановок, гонимый неведомым чувством. Я искал ту женщину. В иные дни я встречал множество женщин, похожих на нее фигурой: они напоминали мне о ней, были ей созвучны, почти одинаковы, они заставляли меня метаться по улицам чужих городов, манили на вокзалы, в поезда, как в запутанных снах. Бывали и другие дни, когда все эти поиски представлялись мне безнадежными, тогда я просто сидел где-нибудь в парке, в саду гостиницы, в зале ожидания, вглядывался в себя и пытался оживить ее образ. Но робкий, ускользающий силуэт бежал от меня. Я совершенно перестал спать. Только в поезде, когда за окном пробегали незнакомые пейзажи, мне удавалось задремать на четверть часа. Как-то в Цюрихе за мной увязалась одна женщина — хорошенькое, наглое существо. Едва взглянув на нее, я пошел своей дорогой, она совершенно не интересовала меня. Лучше было сразу умереть, чем оказать внимание другой женщине хотя бы ненадолго. Я чувствовал, что судьба меня ведет, что вот-вот она исполнится, и был охвачен нетерпением оттого, что не мог ускорить событий. Однажды на вокзале, кажется, это было в Инсбруке, в конце проезжающего поезда я увидел женский силуэт, напомнивший ее, и много дней потом я провел в тоске. Но вдруг дорогой образ вновь явился мне во сне, и я проснулся с горьким ощущением бессмысленности моих поисков. И тотчас поехал домой.
Спустя несколько недель я записался в университет в городе X. Но вскоре был разочарован. Семинар по истории философии, в котором я занимался, оказался столь же бессодержательным, сколь и жизнь учащейся молодежи. Все было так банально, каждый старался подражать другим, экзальтированный восторг на мальчишеских лицах выглядел убийственно пустым и штампованным. Но я был свободен, весь день был в моем распоряжении, и я прекрасно жил в старом городе. На столе моем лежали книги Ницше. Я остро чувствовал одиночество его души, ощущал судьбу, которая неудержимо гнала его, страдал вместе с ним и был счастлив, когда понял, что существовал человек, который так неумолимо прошел свой путь.
Однажды вечером я бродил по городу на осеннем ветру и вдруг услышал, как в пивной распевают студенты. Из раскрытых окон плыли густые облака табачного дыма и раздавалась песня, громкая и стройная, но лишенная всякого вдохновения, всякой жизни. Я стоял на перекрестке и прислушивался: из двух пивных одновременно на ночную улицу вырывались звуки хорошо отрежиссированного веселья. Всюду общность, совместное сидение за столами, всюду стремление уйти от судьбы, бегство в теплую близость стада!
Позади меня медленно прошли двое мужчин. Я услышал обрывок их разговора:
— Разве это не похоже на дом неофитов в какой-нибудь негритянской деревне? — сказал один. — Все совпадает, даже татуировки на один манер. Подумайте, ведь это и есть молодая Европа.
Голос прозвучал для меня как-то предостерегающе знакомо. Я пошел вслед за ними по темному переулку. Один из мужчин был японцем, маленьким и элегантным. При свете фонаря я увидел его желтое улыбающееся лицо.
Другой продолжал:
— У вас в Японии, положим, дело обстоит не лучше. Люди, которые не бегут за стадом, повсюду редки. Здесь тоже есть такие.
От каждого слова говорившего меня охватывала радостная дрожь. Я знал этот голос. Это был Демиан.
Ветреной ночью я шел за ним и за японцем по темным переулкам, слушал их разговор и наслаждался голосом Демиана. Он звучал все так же, по-прежнему в нем слышались спокойствие и уверенность. Я был в его власти. Теперь все было хорошо. Я нашел его.
В конце одной из пригородных улиц японец попрощался и открыл дверь дома. Демиан повернул назад. Я остановился и стал ждать его посреди улицы. С бьющимся сердцем я смотрел, как он подходил ко мне упругой походкой, в коричневом плаще, с тонкой тростью, повешенной на руку. Он приближался все тем же ровным шагом, подошел почти вплотную, снял шляпу, и я увидел его знакомое ясное лицо: все тот же жесткий рот, высокий лоб, будто излучающий какой-то свет.
— Демиан! — воскликнул я.
Он протянул мне руку.
— А вот и ты, Синклер, я ждал тебя.
— Разве ты знал, что я здесь?
— Не то чтобы знал, но я надеялся на это. Увидел тебя только сегодня. Ты ведь все время шел за нами.
— Значит, ты сразу меня узнал?
— Конечно. Ты, правда, очень изменился, но у тебя ведь есть знак.
— Знак? Какой знак?
— Мы называли это раньше печатью Каина, если ты помнишь. Наш знак. У тебя он был всегда, потому я и стал твоим другом. Но теперь он проявился яснее.
— Я не знаю. Хотя нет, знаю. Однажды я нарисовал твой портрет, Демиан, и очень удивился, что ты оказался похож на меня. Это и был знак?
— Да, именно так. Ну, хорошо, что ты теперь здесь! Моя мать тоже обрадуется.
Я испугался.
— Твоя мать? Она тоже здесь? Но ведь она меня вообще не знает.
— О нет, знает. Мне нет необходимости говорить ей о тебе. Однако от тебя долго не было вестей!
— Да я часто хотел написать. Но не получалось. А с недавних пор я стал чувствовать, что скоро увижу тебя. И ждал этого каждый день.
Он взял меня под руку, и мы пошли вместе. Исходящее от него спокойствие как будто притягивало меня. Вскоре мы уже болтали, как прежде. Мы вспоминали школьные времена, уроки подготовки к конфирмации и ту неудачную встречу во время каникул; только об одном мы и сейчас не говорили — о самой ранней и самой тесной связи между нами, об истории с Кромером.
Незаметно разговор наш стал странным и полным предчувствий. Оттолкнувшись от того, о чем говорил Демиан с японцем, мы перешли на жизнь студентов, а потом еще и на другое, что как будто отстояло совсем далеко, — впрочем, в словах Демиана все оказывалось в тесной связи.
Он рассказывал о духе Европы и о знамениях того времени.
— Повсюду, — говорил он, — царят объединение и психология стада, и нигде нет любви и свободы. Все эти групповые союзы, начиная от студенческих корпораций и певческих объединений и кончая государствами, сложились вынужденно. Их общность проистекает из страха, ужаса и сомнений, она прогнила изнутри, устарела и вот-вот развалится. Общность, — продолжал Демиан, — это прекрасная вещь. Но то, что сейчас всюду процветает, — это нечто совсем иное. Общность может возникнуть только в том случае, если каждый отдельный человек будет видеть и знать остальных. Она призвана реформировать мир на какой-то срок. Образуя теперешние общности, люди просто собираются в стада. Они бегут друг к другу, потому что друг друга боятся: отдельно господа, отдельно рабочие, отдельно ученые! А почему они боятся? Боятся люди обычно тогда, когда живут в разладе с самими собой. Они боятся потому, что не знают дороги к самим себе. Общность, состоящая исключительно из людей, которые боятся неизвестного в самих себе! Все они чувствуют, что законы, по которым они существуют, давно устарели, что они живут по обветшалым заповедям, ни их религия, ни их мораль не соответствуют тому, что нам нужно сейчас. Сотню лет и больше Европа только тем и занималась, что училась и строила фабрики. Они точно знают, сколько граммов пороха необходимо, чтобы убить человека, но они совсем не знают, как надо молиться Богу, они даже не могут прожить один час в безмятежной радости. Посмотри повнимательней на такую вот студенческую пивную! Или, тем более, на какое-нибудь место, где развлекаются богатые. Какая безысходность! Милый Синклер, там нет ни капли веселья! Эти люди, которых объединяет страх, исполнены подозрительности и злобы, один не верит другому! Они цепляются за идеалы, которых не существует, и готовы бросить камень в того, кто предлагает новые. Я чувствую: вокруг много конфликтов, и они проявятся, поверь мне, они скоро проявятся! Конечно, они не «исправят мир». Будут ли рабочие стрелять в своих хозяев или Россия и Германия стрелять друг в друга, изменятся только владельцы. Но это будет не напрасно. Станет ясной никчемность сегодняшних идеалов. Идолы каменного века будут наконец сброшены. Этот мир, какой он есть сейчас, хочет погибнуть, хочет быть уничтоженным, он и будет уничтожен.
— А что станет с нами? — спросил я.
— С нами? Ну, может быть, тоже погибнем. Убивать можно ведь и нашего брата. Но это нас не уничтожит. Вокруг того, что от нас останется, или вокруг тех из нас, кто это переживет, будет концентрироваться воля к будущему — та воля человечества, которую много лет подряд Европа перекрывала балаганным шумом техники и науки. И тогда станет ясно, что волю человечества никогда и ни при каких обстоятельствах не надо сравнивать с тенденцией сегодняшних общностей государств, народов, консорциумов и церквей. То, что природа намерена сделать с человеком, зафиксировано в каждом индивидуально — в тебе, во мне. Это было в Иисусе, в Ницше. Для этих потоков — а только они и имеют значение, — для тех потоков, которые, конечно, каждый день могут изменять направление, всегда останется место в жизни, даже и тогда, когда сегодняшние общности будут давно лежать в развалинах.