– Утихни, Протасьич, утихни! – гудел Андрей примирительно. – И будут шептать, ртов не замажешь! Иной думат: и я бы на мести том высокое совершил!
– Ты, Андрей, ты молви! Вота при князе нашем!
– И скажу! Я не завидую, Василий, дак мне и пошто? И я велик, и я в думе, и я не обижен князем! Утихни, Василий, попередяе всех стоишь, как без хулы? Без хулы вон и самая добрая девка не живет! Народ у нас зол на язык, а добр, отходчив! Утихни, Василий! Едину Христу не завидовали, и то тогды уж, когда на Голгофу шел!
Василий меж тем плакал, сжимая в руке чашу с белым душистым медом, и плакал всамделишно. Едва не впервой видел его такова Семен и сам уж похотел было утешить старика, но Протасьич справился с собою, отер пестрым платом очи и чело, поклонил князю:
– Прости, батюшка-князь!
Семен молча огладил старика по шитому серебром нарукавью.
На миг все трое замолкли, следя расшумевшую юность на краю стола, и Семен опять с печалью подумал о том, что он, по возрасту близкий тем, юным, сидит тут, в дружине стариков, и сам как старик, у коего все уже в воспоминаниях прошлого.
Андрей первый нашелся, переводя разговор, начал прошать князя о колокольном мастере Борисе, недавно воротившем на Москву. Семен осторожно пожал плечми:
– Сам ищо не ведаю! В Нове Городе хвалили его! По речи, по рукам, по взгляду – мастер добрый! Заказываем три колокола, я с братьями троима. Обещает к лету изготовить.
– Ноне и подписывать церквы окончат! – сказал Кобыла.
Семен утвердительно кивнул.
– Кольми паче ратных угроз и суеты лепота храмовая! – сказал, потупясь (редко такое говаривал вслух). – Миру потребно благолепие и краса святынь, дабы каждый смерд прикоснул к великому и почуял благостыню родимой старины и сладость духовную веры своих отцов! Пото и подписываю храмы и голос колокольный измыслил украсить на Москве! Дабы не только хлеб… Краса, она – ступень к высшему!
Семен замолк, не договорив. Оба боярина, прихмурясь, утвердительно покачивали головами. Каждый понял по-своему, но поняли оба. Андрей даже и примолвил про смердов – знал добре мужицкую жизнь, – как украшают хошь солоницу древяную на столе, хошь и грабли или иное што, а уж какого шитья, узорочья бабы наготовят! Вроде бы оно и ни к чему, а так поглядеть – без красы рукомесленной тоже не живет человек!
Помолчали, повздыхали, обсудили росписи в Святом Михаиле и Спасе. Андрей, расчувствовавшись, вдруг брякнул спроста, как только он один и умел высказать, не обижая:
– Што-то ты невесел, княже!
Семен собрал брови хмурью, смолчал, но не обиделся на Кобылу. На Андрея никто не обижался, таков уж был человек!
И вдруг – прорвалось. Словно нарыв тайный лопнул и потек гноем: осевшим голосом, беззащитно и слепо поглядев хозяину в лицо, спросил:
– Шура счастлива? (Сейчас, воспомня крутую стать и весь разгарчивый очерк девичьего лица Александры, понял, какою красавицею была дочерь Василья Протасьича, доставшаяся брату Ивану. Понял и подумал: неужто всю жизнь буду завидовать чужому счастью, чужой судьбе и понимать до конца, только упустив навеки?)
– Честь, батюшка! Кое слово молвишь! Да как же нам не гордиться всею семьей, княже!
Семен повел головою: все было не то, и старик не о том молвил – или не понял за шумом пира? Поглядел с легким укором, мягко отверг, переспросив:
– Не то! Я не о том, Протасьич! Я другое… Душевно, без чинов, по-людски… Счастлива она?
Василий глянул, склонив голову. Отрезвев, задумался. Хотел сказать, да вдруг поворотил к сынам, позвал негромко:
– Тимоха!
Тимофей готовно выпрыгнул из-за лавки, подбежал к отцу, оглядываясь то на него, то на князя.
– Тимоша, – негромко, позвал старик и показал рукою, чтобы тот пригнулся к отцову уху, – ты седни был у молодых; вот скажи, счастлива Саша с Иваном?
Тимофей вновь, уже внимательнее, согнав улыбку с лица, оглядел отца и великого князя, вдруг дрогнул бровью, в глазах проснулись веселые искорки:
– Нос-ат дере-е-ет! Бегает, точно перепелка, по дому! Поглядит коли, дак словно любует князем своим! И голос стал таковой грудной, глубокой… И телом горда: носит себя, яко на блюде драгом! Должно, в сам дели любит! Мыслю, што щастлива наша Лександра с князем Иваном!
Все трое выслушали Тимофея согласно. Тот поклонил князю в особину, отошел.
– Умен растет! – похвалил Кобыла.
А Семен не сказал ничего. Представились согнутые, старушечьи плечи девушки-жены, ее потухший или злобный взгляд… (За что?! Ее-то за что, Господи?!) И опять Андрей Кобыла нашелся первый. Увидел ли, сердцем понял, а поскорей отвел разговор на иное – смешное поведал, какую-то безлепицу о глупой бабе, и все трое дружно хохотали над тем, хотя потом Семен, как ни усиливал, не мог вспомнить рассказанное Андреем. Вот тут-то ему и захотелось, под шум, крики и пение, в чаду и жару чужого веселья, забиться куда ни то в угол, залезть на печь в чужом дому и, прижавшись к горячим кирпичам, глотая непрошеные слезы, замереть, застыть, отгороженному чужим весельем от своей неизбывной беды, от ужаса заколдованного дома, от серой тени вселившегося в его жену мертвеца…
А пир длился, и катила мимо радостная разноцветная жизнь, та самая, простая, незамысловатая, что здесь, что в курной избе где-нибудь на Пахре или Яузе, когда гремят песни, и ноги сами пускаются в пляс, и рад всех обнять, с кем сидишь за столом, и рад всех вместить в сердце свое; чужая простая жизнь, отдых на бесконечном пути перед трудом или дальней дорогой – простая жизнь, называемая счастьем…
Он даже не заметил (все двоилось в глазах от застывших непролитых слез), как в обширной горнице началось деловитое шевеление, как приподнялся хозяин, как разом встали, поворотя ко князю, красавцы сыновья, и опомнился, только когда перед ним на столешню, раздвинув блюда и кубки, положили сияющее чудо: круглый, восточной работы, выпуклый щит, из самой середины коего, как из цветка, бежали, завихриваясь, стальные синеватые струи, так что и в глазах, присмотрясь, начинало плыть и кружить, точно щит все быстрее и быстрее поворачивал пред ним на столе, подобно окованному серебром колесу стремительно проносящегося мимо боярского возка. А по струям голубой стали шла мелкая вязь чеканного рисунка: золотые олени и барсы в стремительной звериной охоте бежали по бегучим стальным, расходящеюся спиралью закрученным лучам.
– Ето тебе, Семен Иваныч! – засопев, промолвил Василий Протасьич, сгибая толстую шею. – Как бы вроде… ты, княже, защита наша и оборона. Дак потому…
Все пятеро дружно поклонились. Андрей Кобыла, тоже любуясь щитом, пророкотал весело:
– С намеком, княже! Вишь, и дале просят боронить от всякого ворога!
Семен любовал подарком молча. Приподнял – щит был крепок, но не тяжел и, верно, искусного мастерства. На Руси таковых еще не умеют делать… Научат! – подумал Семен. Рано ли, поздно, а постигнут любую хитрость! Опять воспомнился мастер Борис и его глаза, приученные к безошибочной работе, глаза мастера. Сумеют! А пока… Пока надлежит не спорить с Ордой!
Он бережно отдал щит на руки дружинникам. Многие повылезали из-за столов, иные тянули шеи, ропот восхищения тек по горнице… И пусть бы таково и шло! Все бы и длился пир, не кончаясь вовек… Так ему нынче не хотелось к себе домой!
Глава 60
Стефан уже несколько месяцев пребывал в монастыре Богоявления. К осени, помогши брату напоследях устроить пустынножительство и сведя его с хотьковским игуменом Митрофаном, он взял посох и пешком пошел в Москву, поняв, что стезя братня – не его стезя и приглашением митрополита Феогноста гребовать не следует.
Преосвященный Феогност был в столице, и судьба Стефана устроилась на удивление споро и легко. Вымокший и усталый, вдосталь намесивши ногами и посохом ледяную грязь, он входил в монастырские ворота, когда из них выезжал митрополичий возок. Кони замешкались, Феогност сердито выглянул в оконце и заметил высокую фигуру монаха, заляпанного дорожною глиной, вжавшегося в бревна воротней башни, пропуская коней и дорогой поезд духовного владыки Руси. Феогност уже захлопывал затянутое бычьим пузырем оконце возка, когда пронзительный лик монаха пробудил в нем угасшее было воспоминание. Он велел остановить возок и подозвать странника. Высокий монах подошел на зов и опустился на колена прямо в мокредь, принимая благословение. Живо воскресив в памяти всю беседу с обоими братьями в Переяславле, Феогност поначалу не мог вспомнить имени инока. В голове почему-то попеременно вставало то Феофан, то Феодос. Он, дабы не возвращаться с пути, велел служке проводить путника в монастырскую избу, повелев принять брата, яко надлежит по уставу монастырскому (это значило – принять хорошо; да, впрочем, забота митрополита о неведомом страннике уже и сама по себе значила немало).
Инок, как он узнал на другой день, с дороги не лег почивать, но, вкусивши лишь хлеба с водою, «и того пооскуду», сразу пошел в храм, выстоял всю службу и, даже воротясь к ночлегу, не лег, но почти всю ночь простоял на безмолвной «умной» молитве. Походя Феогност наконец узнал (тут же и воспомнив) имя инока – Стефан. О младшем брате Стефана, Варфоломее, он спросил потом у самого Стефана, с легким удивлением узнав, что тот исполнил-таки задуманное и остался один в лесу, в новоотстроенном ските под Радонежем, в десяти ли, пятнадцати поприщах от Хотькова.