Помедлил еще секунду. Снова посмотрел на меня.
— Или же, наконец, им мог бы стать я…
И, уловив в моих глазах вопрос, продолжал еще более твердо:
— Я пошел бы на все ради спасения народа. Неужели ты до сих пор не понял этого?..
Когда я, полный противоречивых мыслей, возвращался домой, уже начало смеркаться. Хотя и погруженный в себя, я не мог не уловить чего-то нового, что носилось в воздухе: люди были странно возбуждены, о чем-то оживленно переговаривались…
— Вы не скажете, что происходит, сударь? — обратился я к одному из прохожих.
Он уставился на меня, как на сумасшедшего:
— А вы ничего не знаете? Да ведь он арестован!..
* * *
Вечером мы сидели у Мейе.
— Итак, — говорил мой друг, — комедия окончена. Ведь подумать только: вся рать господина Лафайета не могла сделать ничего, вся администрация господина Байи оказалась бессильной, а простой народ и опознал и задержал преступников!
— Простой народ?
— Ну ясно же! Ведь узнал короля в Сен-Мену скромный почтовый чиновник Друэ! Узнал и поднял крестьянство окрестных мест… Королевскую карету задержали в Варение, а против контрреволюционных войск господина Буйе, который должен был принять беглецов в свои объятия, устроили такой заслон, что роялистский сброд и не пошевельнулся!..
— Теперь положение осложнилось…
— Да, осложнилось. Осложнилось и для нас, и для них. Ведь бежав за границу, Людовик очистил место для республики… Впрочем, господа из Ассамблеи сделали все для того, чтобы не дать народу прийти в волнение; вот какими афишами заполнили они Париж сразу после бегства короля.
Мейе показал мне скомканный лист бумаги, сорванный им со стены; на листе было напечатано:
«Приняты строжайшие меры, чтобы открыть участников побега; граждане должны полагаться единственно на народных представителей в деле охраны общественного порядка; всякое движение, клонящееся к возбуждению смуты, всякая угроза отдельным лицам, всякое покушение на собственность являются преступным оскорблением нации».
— Ты видишь, — продолжал Жюль, — как они сразу насторожились, как задрожали, озабоченные «охраной порядка» и возможным «покушением на собственность». Впрочем, тогда еще они говорили о «побеге»; сегодня, вопреки всему, несмотря на личный манифест Людовика, в котором он расписался в своей ненависти к революции, они твердят уже не о бегстве, а о «похищении»…
— О похищении?..
— Ну конечно же. Вот увидишь, все дело будет представлено так, будто короля «украли» некие «злодеи». Наши правители сделают все, чтобы удержать народ. Людовик преподнес им горькую пилюлю; они проглотят ее, не поморщившись, и восстановят Людовика на престоле!..
— Как, разве короля не будут судить?..
Мейе усмехнулся:
— Судить будут, но только не короля. Судить будут тебя, меня, Марата, Робеспьера — словом, всякого, кто не проявит достаточной почтительности к его величеству. Вот поэтому-то Марат и прав: сейчас нельзя терять ни минуты! Если мы не предупредим их сегодня, завтра они уничтожат нас!..
* * *
Три дня спустя столица встречала оскандалившегося монарха.
Я присутствовал на всех стадиях церемонии; она живо напомнила мне увиденное два года назад: возвращение Людовика XVI из Версаля. Но как за эти годы изменилась обстановка!..
Накануне стены зданий столицы были оклеены плакатами:
«Кто станет рукоплескать королю, будет бит палками; кто осмелится его оскорбить, будет повешен».
Господа из Ассамблеи и ратуши волновались напрасно. Народ не желал ни приветствовать, ни оскорблять Людовика. В силу одного из тех внезапных, но твердых решений, на которые способны только парижане, народ дал себе слово быть спокойным. Ибо в эти часы он считал себя олицетворением правосудия, и Бонвиль точно выразил общую мысль, написав в своей газете: «Смирно! Но снимайте шляп. Предатель будет отдан под суд».
Стояла удушливая жара. Воздух, насыщенный раскаленной пылью, которую поднимал необозримый кортеж, раздражал горло и легкие. Королевская карета, встреченная главнокомандующим, остановилась у Пантенской заставы: Людовик XVI, то ли почувствовав дурноту, то ли желая подкрепиться ввиду слишком сильного волнения, потребовал стакан вина и осушил его залпом… Весь мокрый, бледный, обводил он толпу полубезумным взором. Мария-Антуанетта держалась в глубине берлины; дофин плакал у нее на коленях…
…Король и его эскорт проезжали по Парижу среди гробовой тишины. Национальные гвардейцы стояли по обе стороны мостовой двумя неподвижными шеренгами, держа ружья наперевес, словно в день траура. За ними, спокойные, но мрачные, со шляпами на голове, несмотря на адскую жару, теснились люди; и при малейшем шуме они кричали: «Закон! Закон!» Позади кареты короля, этой подлинно погребальной колесницы монархии, двигалось нечто вроде триумфальной колесницы, увитой пальмовыми ветвями; на ней находился патриот Друэ, сдержанно принимавший знаки почтения от парижан. А дальше шла нескончаемая армия людей, вооруженных чем попало: это были добровольные стражи «толстого Капета», сопровождавшие берлину в течение долгих часов…
…Проехав площадь Людовика XV и Тюильрийский парк, королевский экипаж остановился у центрального павильона дворца. И здесь произошел инцидент, единственный за этот день: группа простых людей, будучи не в силах сдержать чувство гнева, набросилась на лейб-гвардейцев, сидевших на козлах… Началась потасовка, стоившая кое-кому нескольких синяков и разодранной одежды. Но национальные гвардейцы быстро восстановили порядок. Король, королева и их окружавшие, выйдя из кареты, проследовали во дворец. Дверь закрылась; около нее стали двое часовых.
— Ну вот и слава богу, — пробормотал мой сосед, добрый буржуа, снимая шляпу и вытирая лицо платком. — Теперь, наконец, он арестован. Что ж, будем ждать суда!..
* * *
Но Мейе оказался прав: суда не было.
Хотя Учредительное собрание и приставило к возвращенной королевской семье двойную стражу, вопрос о будущем Франции был уже решен: буржуазные законодатели как огня боялись перемен, которые могли бы содействовать революционному взрыву. Поэтому все семь комиссий, выделенных для решения королевского дела, пришли к единому выводу, давно уже подсказанному Собранием: король ни в чем не виновен — его особа священна и неприкосновенна; к ответственности же следует привлечь «похитителей».
Против такого решения в Ассамблее дерзнул выступить только один человек: Максимилиан Робеспьер.
Робеспьера объявили сумасшедшим…
Выразителем стремлений большинства стал Антуан Барнав, еще недавно слывший вожаком левых, а теперь все более уверенно занимавший место покойного Мирабо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});