Где уж Пушкину быть покупщиком, когда нужно опять звать Шишкина или кого-нибудь из ему подобных! И прежде, чем звать, решить трудный вопрос: что пустить в залог?..
Александр Сергеевич подходит к окну, открывает форточку… Не успевает надышаться – в кабинет входит Александр Иванович Тургенев. Он больше всего боится простуды. Пушкин закрывает форточку и бежит, обрадованный, навстречу самому желанному из гостей.
А за окном гуляет рождественский дед-мороз. Он хозяйствует нынче в императорском Петербурге. Нагородил на Неве, перед самым Зимним дворцом, ледяной ералаш – и ништо ему. Весь народ разогнал по домам да задернул все окна парчовой завесой. Вот теперь порядок! Где встретит караульного солдата – заставит плясать с ноги на ногу; где разожгут на улице костер – дыхнет походя так, что, глядишь, уже стынут последние головешки: «Моя, мол, власть!»
Если же промчится фельдъегерь на тройке, тут никто не властен. Может, послал того фельдъегеря по важнейшему делу сам всемогущий граф Бенкендорф. Мигом скроется тройка в снежном тумане. И опять тишина.
Глава девятая
– Скоро ли представите, Александр Иванович, парижские бумаги царю? – озабоченно встретил Пушкин Тургенева.
Александр Иванович вздохнул:
– Тружусь над выписками для удобства рассмотрения. А терпения, признаюсь, не хватает. Вот уже сколько лет балансирую, как какой-нибудь канатоходец над пропастью. Коли одобрят и получу разрешение на поездку, тогда не останется в одиночестве на чужбине брат Николай. Ну, а коли не придадут значения… – и совсем запечалился кладоискатель.
– На Жуковского насядьте. Он во дворце многое может.
– Избегает меня Василий Андреевич, – признался Тургенев. – До решения государя соблюдает осторожность, как все знатные мои знакомцы. Случись что-нибудь – оправдание готово: мы, мол, с этим родичем государственного преступника хлеба-соли не водили. О Жуковском я, конечно, не говорю, – спохватился Александр Иванович, – понимаю: ему особенно трудно…
– Не подобало бы ему подражать царевым псарям. Нет в том нужды Жуковскому.
– Ему особенно трудно приходится, – продолжает Александр Иванович. – Думаете, ему в заслугу ставят, что якшается со всей русской словесностью? Василий Андреевич тоже на канате балансирует. Да, кстати, Александр Сергеевич, минувшей ночью кончил я свежую книжку вашего «Современника». А не успел бы за ночь, так и утром бы не оторвался. Вот вам короткий, но утешительный для издателя журнала отзыв. Но опять же должен вступиться за Жуковского. В своем отличном «Объяснении» по поводу «Полководца» корите вы Василия Андреевича за то, что он в своих знаменитых стихах «Певец во стане русских воинов» забыл о Барклае.
– Не только за Барклая надобно упрекнуть Жуковского, – отвечал Пушкин. – Гоже ли, к примеру, что по неопределенности ваших обстоятельств он избегает вас?
Александр Иванович давно с любопытством поглядывал на пушкинские тетради, лежавшие на столе.
– Если я верно угадал, то собрались вы, Александр Сергеевич, не суд чинить над Жуковским, а обратить меня к царю Петру?
– Угадали. Хочу представить на суд ваш страницу истории, исполненную напряженной игры своекорыстных политических страстей. – Он раскрыл тетрадь. – Много сказали современники об обстоятельствах, сопровождавших смерть Петра, но и умолчали о многом. Обязанность историка – противостоять молчальникам, в самом молчании их угадывая истину. Но как быть с истиной, если, по нашим обычаям, нельзя писать историю царей иначе, как жития святых? Впрочем, судите сами.
Пушкин прочитал короткие строки, посвященные смерти Петра.
– Так кончилась история Петра, – сказал Александр Сергеевич, – и начались смутные дни меншиковщины. Но скажите, не остаются ли вне зрения потомков все страсти, все интриги, помощью которых безродный баловень счастья Меншиков возвел на русский престол Екатерину? Когда-то я закончил «Бориса Годунова» ремаркой: «Народ безмолвствует». Но историк безмолвствовать не может. Немало извлек я тайного, относящегося к сей драматической странице.
– Я в свою очередь попотчую вас, Александр Сергеевич, документом из ряда вон выходящим. Имею в виду отысканное мною в Париже донесение французского посла при Петре I Компредона. По его донесению правительству Франции, при кончине Петра Первого русское войско шестнадцать месяцев не получало жалованья и доведено было до отчаяния непрестанными работами, а ненависть народа к иностранцам достигла последней степени. Компредону казалось, что счастью овдовевшей Екатерины и ее ближних наступил конец…
– Так, – подтвердил Пушкин. – Состояние государства было истинно бедственное. И терпение народа истощилось.
– Но, – продолжал Тургенев, – по высокопарному свидетельству французского посла, всемогущему богу оказалось возможным сделать то, что людям представлялось невозможным. А вся-то суть, если верить тому же Компредону, заключалась в том, что Меншикову удалось склонить гвардию на сторону императрицы.
– Таков и был пролог к участию гвардии в дворцовых переворотах, – подтвердил Пушкин. – Русский престол колеблется и утверждается на острие штыков.
– А вот вам и политический манифест будущих вершителей судеб России, – закончил Тургенев, – гвардейские офицеры, склоненные Меншиковым, кричали криком: если совет будет против императрицы, они размозжат головы всем старым боярам. Довод оказался решающим, противники Меншикова отступили.
– Отступление было продиктовано историей. – Пушкин заговорил о государственных идеях Петра.
– Стало быть, – начал, выслушав, Тургенев, – имеете вы в виду, Александр Сергеевич, революцию, осуществленную Петром с высоты престола? Ну, а о том, что произошло при Екатерине Второй, вы наглядно показали в своей «Истории пугачевского бунта» и в явившейся ныне в свет «Капитанской дочке»…
– Если только ускользну от нападений.
– И для того сосредоточились вы в истории Пугачева на описании преимущественно военных событий?
– Но и военные события не были приведены до сих пор в известность. Видит, впрочем, бог, далеко не считаю свой труд совершенным. Историки, которые получат доступ к следственному делу Пугачева, во многом меня дополнят.
– Однако же, и до таких дополнений успели вы сказать о притягательном красноречии для народа манифестов Пугачева, о стройной организации войск мятежников, от которых бежали генералы Екатерины, а ныне в «Капитанской дочке» опять насытили многие страницы духом мятежа, разливавшегося непреодолимой волной. Читаешь – и право, становится неспокойно за будущее нас, дворян…
– Неспокойно? – переспросил Пушкин. – Но надобно ли прятаться от будущего только потому, что грозных предвестников его видим в прошлом? Неведение или забвение о прошлом не устранит будущего, которому суждено прийти… Так что же говорят о «Капитанской дочке»?
– Читают ваш журнал и начинают, конечно, с «Капитанской дочки». Но мнения еще нет. Некоторые же, увидя одно имя Пугачева, многозначительно поджимают губы. От этих почитателей вашего таланта ожидайте нападения. Никак не замедлят.
– И сызнова произведут меня в пугачевцы, Александр Иванович! В этом не боюсь быть пророком. Привел бы только бог заняться Петром. Во всяком случае, буду ожидать от вас с нетерпением донесения Компредона.
Гость, покинув кабинет Пушкина, по обычаю засиделся в гостиной с Натальей Николаевной. Пожалуй, ни из одного прославленного литературного салона в Париже, ни из одной самой изысканной европейской гостиной не уносил Тургенев столько впечатлений и таких разных.
Поздно ночью сидел он в своем номере и писал приятельнице в Москву:
«Пушкин мой сосед. Он полон идей, и мы очень сходимся друг с другом в наших нескончаемых беседах; иные находят его изменившимся, озабоченным и не вносящим в разговор ту долю, которая прежде была так значительна. Но я не из числа таковых, и мы с трудом кончаем одну тему разговора, в сущности, не заканчивая, то есть не исчерпывая ее никогда…»
Александр Иванович вспомнил, что Пушкин обещал рассказать о давно задуманном романе, – вспомнил и хотел было об этом написать. Но какая же из московских дам будет удовлетворена, если не найдет в письме хоть каких-нибудь известий о жене поэта, столь прославленной в высшем петербургском свете!
И тогда, отложив дальнейшие сообщения о Пушкине, Тургенев мысленно вернулся в гостиную Натальи Николаевны.
«Его жена, – писал Александр Иванович, – всюду красива, как на балу, так и у себя дома, в своей широкой черной накидке…»
И медленно опустил перо. Нет у смертных таких слов, чтобы писать о красоте Натальи Николаевны. Один Пушкин имеет на это право. Один-единственный!
Мысли о первой красавице Петербурга были нераздельны с чувством тревоги. За нее? За Пушкина? За них обоих? Причину этой тревоги было очень трудно объяснить в письме, и Тургенев нашел обходный путь, чтобы хоть что-нибудь сообщить в Москву о смутных обстоятельствах, в центре которых оказалась Наталья Николаевна.