На море, 7 июня 1666 года.
Вместо того чтобы держать курс на север и проплыть вдоль португальских берегов, «Sanctus Dionisius» вот уже три дня как идет на запад, словно направляется прямо в Новый Свет. Мы затеряны посреди необъятной Атлантики, море становится бурным, и с каждым новым толчком я слышу его глухое ворчание.
Наверное, я должен был быть в ужасе. Наверное, я должен был быть в ярости. Я должен был бы волноваться, бегать, задавать безумному капитану тысячу вопросов, а я сижу в своей клетушке на свернутом одеяле, поджав под себя ноги. Я спокоен и кроток, как овца, ведомая на заклание. Я спокоен и кроток, как умирающий старик.
В эту минуту меня не пугает ни кораблекрушение, ни плен, единственное, что меня пугает, это морская болезнь.
8 июня.
Вечером четвертого дня капитан, полагая, вероятно, что он уже достаточно сбил с пути гоняющихся за ним демонов, изменил курс, приказав снова идти на север.
Мне пока не удалось справиться с головокружением и тошнотой. Я не выхожу из каюты и стараюсь писать поменьше.
Сегодня вечером Маурицио принес мне порцию матросского ужина. Я к нему не притронулся.
12 июня.
Сегодня, на девятый день нашего плавания, «Sanctus Dionisius» неподвижно замер на три часа посреди открытого моря, — но я вряд ли был бы способен определить, в какой части океана мы находимся и вдоль каких берегов мы сейчас идем.
Мы только что повстречались с «Алегрансией», другим генуэзским кораблем, который подал нам знак остановиться и отправил своего посланца, которого мы подняли на борт. Тут же распространились слухи о том, что между голландцами и англичанами действительно идет ожесточенное сражение, из-за чего выбранный нами путь стал опасным.
Посланник пробыл у капитана не больше пяти минут, после чего тот надолго заперся один в своей каюте, не отдавая своим людям никакого приказа, а наш корабль качался на волнах со спущенными парусами. Возможно, Центурионе не решил еще, куда нам плыть. Стоит ли нам возвращаться обратно? Стоит ли где-нибудь укрыться и выжидать, следя за новостями? Или же изменить направление, обогнув зону боев?
По словам Маурицио, которого я долго расспрашивал сегодня вечером, мы вроде бы пойдем почти тем же курсом, лишь слегка забирая к северо-востоку. Я откровенно сказал ему, что считаю поведение капитана, взявшего на себя такой риск, неразумным, но юнга опять сделал вид, будто он меня не расслышал. И в этот раз я тоже не стал настаивать, не желая взваливать на плечи парнишки груз тревожного ожидания.
22 июня.
Прошлой ночью, страдая от бессонницы и морской болезни, я вышел прогуляться по палубе и заметил вдали, справа от нас, какой-то подозрительный отблеск, показавшийся мне горящим кораблем.
Утром я убедился, что никто, кроме меня, этого не видел. Я даже начал спрашивать себя, не подвели ли меня мои глаза, но вечером услышал отдаленный звук пушечных выстрелов. На этот раз все пассажиры корабля пришли в волнение. Мы приближаемся к месту сражения, но никто и не подумал образумить капитана или оспорить его власть.
Неужели только я один считаю его помешанным?
23 июня.
Гул войны все усиливается, он слышен впереди и позади нас, но мы все так же невозмутимо продвигаемся вперед, мы плывем к месту нашего назначения — мы плывем к нашей судьбе.
Я удивлюсь, если мы доберемся до Лондона живыми и здоровыми… Слава богу, что я не астролог и не прорицатель, я часто ошибаюсь. Хорошо бы мне и на этот раз ошибиться. Я никогда не просил Небеса хранить меня от ошибок, а только от несчастий.
Я бы предпочел, чтобы моя дорога была еще долгой, пусть и не всегда гладкой и ровной. Да, пусть я проживу еще долгую жизнь и совершу тысячу промахов, тысячу ошибок и даже тяжких грехов…
Страх заставил меня написать эти неразумные слова. Я подожду, пока высохнут чернила, и немедленно спрячу дневник, а потом спокойно, как и подобает мужчине, буду слушать гул приближающейся войны.
Суббота, 26 июня 1666 годи.
Я еще свободен, и я уже пленник.
Утром на рассвете к нам подошла голландская канонерка и приказала спустить паруса и поднять белый флаг, что мы и сделали.
Солдаты поднялись на борт и приняли командование кораблем, и теперь, как сказал мне Маурицио, они ведут его в Амстердам.
Какая судьба нам уготована? Мне это неведомо.
Полагаю, груз будет конфискован, что мне совершенно безразлично.
Полагаю также, что нас задержат в плену и отберут все имущество. Значит, я потеряю сумму, доверенную мне Габбиано, так же, как и свои собственные деньги, свою чернильницу и эту тетрадь…
Все это лишает меня желания писать.
В плену, 28 июня 1666 года.
Голландцы выбросили двух моряков за борт. Один был англичанином, а второй сицилийцем. Все в ужасе закричали, поднялся страшный гвалт. Я прибежал узнать, в чем дело, но, увидев толпу и солдат при оружии, которые размахивали руками и что-то горланили на своем языке, повернул обратно. Чуть позже Маурицио рассказал мне, что случилось. У него тряслись руки и ноги, и я постарался утешить его, хотя и сам никак не мог успокоиться.
Все, что происходило до сих пор, не приносило нам большого беспокойства. Мы не роптали, когда узнали об изменении маршрута, к тому же мы были убеждены, что поведение капитана не могло все время оставаться безнаказанным. Но убийство моряков заставило нас понять, что мы пленники и можем оставаться ими бесконечно долго, а самых неосторожных из нас — как и самых невезучих — может постигнуть наихудшая участь.
Английский матрос был неосторожен, будучи, наверное, слегка навеселе, он не нашел ничего лучшего, как заявить голландцам, что в конце концов их флот будет побежден. А невезучим оказался сицилиец, случайно проходивший мимо и решивший заступиться за своего товарища.
В плену, 29 июня.
Отныне я не вылезаю из своего угла, и так поступаю не я один. Маурицио сказал мне, что палуба пустынна и там разгуливают только голландцы, а моряки выходят из своих кают лишь для того, чтобы исполнять свою работу. Рядом с капитаном теперь ходит голландский офицер, который следит за ним и отдает ему приказы, — но на это я жаловаться не стану.
2 июля.
Задув прошлой ночью фонарь, я вдруг почувствовал, что замерз, хотя был укрыт так же, как вчера и позавчера, и хотя дневная погода была еще очень мягкой. Возможно, это — больше, чем холод, это — страх… Впрочем, во сне я видел, как голландцы схватили меня и поволокли по полу, потом сорвали одежду и били кнутом до крови. Уверен, что я вопил от боли и проснулся от этого вопля. После мне уже не удалось заснуть, хотя я и пытался снова задремать, но моя голова была такой же свежей, как зеленое яблочко, которому еще далеко до осенней спелости.
4 июля.
Сегодня какой-то голландский матрос толкнул дверь моей клетушки, оглядел помещение и удалился, не сказав ни слова. Спустя четверть часа то же самое проделал его сотоварищ, но этот пробормотал словечко, которое, должно быть, означало, что он поздоровался. Мне показалось, что они что-то ищут, а может, и кого-то.
Мы, вероятно, уже недалеко от места назначения, и я беспрестанно задаюсь вопросом, как себя вести, когда мы туда прибудем. А особенно — что делать с деньгами, доверенными мне в Лиссабоне, с моими собственными сбережениями и с этой тетрадью?
По правде говоря, у меня нет особого выбора, здесь возможны только два варианта.
Либо я полагаюсь на то, что со мной станут обходиться с уважением как с иностранным негоциантом и, может, даже дадут разрешение на въезд в Объединенные Провинции, и тогда, когда придет пора сойти на землю, мне стоило бы держать все мои «сокровища» при себе.
Либо с «Sanctus Dionisius» обойдутся как с военным трофеем: груз конфискуют, всех, находящихся на борту, включая и меня, задержат на некоторое время, а потом выдворят из страны вместе с кораблем; тогда лучше было бы оставить мои «сокровища» в тайнике, моля Небеса, чтобы никто их там не обнаружил и чтобы мне удалось вновь обрести их по окончании этого тяжкого испытания.
После двух часов колебаний я склонился ко второму решению. Дай бог, чтобы потом не пришлось пожалеть об этом!
Прямо сейчас я спрячу свой дневник и все письменные принадлежности в тайник, где уже лежат деньги Грегорио, — в стенной перегородке, за плохо пригнанной доской. Я положил туда также и половину оставшихся у меня денег: необходимо, чтобы при мне нашли достаточную сумму, иначе они заподозрят мою хитрость и заставят меня раскрыть мою тайну.
У меня возникло сильное искушение оставить у себя эту тетрадь. Деньги зарабатывают и теряют, а эти страницы, этот дневник, мой — плоть от плоти, он стал моей жизнью, моим последним товарищем. Я не решаюсь расстаться с ним. Но, вероятно, придется…
14 августа 1666 года.
За сорок дней я не написал ни строчки. Я был заключенным на земле, а мой дневник — в тайнике на море. Слава богу, мы оба невредимы и наконец вместе.