единственная, на которую бы целыми днями хотелось смотреть.
Говоря это, король, которому Вилекье давал знаки, чтобы разговора не продолжал, нагнулся ещё к Досе, что-то быстро стал ей шептать, и живо удалился, потому что на них уже обращались глаза.
Всё-таки никого особо не удивило, что король сказал пару слов красивой девушке, особенно, что, совершая это, он обратился с вежливыми словами к нескольким другим дамам, чтобы данный приоритет одной не поражал.
За танцующими стоял несчастный Талвощ. Иначе его теперь назвать было нельзя, был поистине несчастен.
Он любил Досю всей силой сердца, а дело даже было не в том, чтобы её заполучить, – тревожился, чтобы она не упала в его глазах и была сравнима с теми, над которыми он так высоко её превозносил.
Он чувствовал и предвидел, что её головка могла закружиться, а Заглобянке слова сказать было нельзя, так уверенно шла, не обращая ни на что внимания.
Напрасно хотел объяснить себе Талвощ её послушание с королём тем, что ради Анны намеревалась быть полезной королю. В её глазах, в выражении лица он читал какое-то начинающееся безумие, какой-то предвестник забвения и бросок в пропасть.
От французов легко было узнать, какая жизнь и обычаи господствовали во Франции, они сами это выдавали. Талвощ знал, что женщины были непостоянные, а мужчины в отношениях с ними дерзкими.
Он дрожал от страха за Досю.
Как только смог позже приблизиться к ней, не сдержал того, что переполняло его сердце.
– Панна Дорота, – сказал он, – поздравлять вас или страдать за вас, не знаю, но король явно за вами гонится. Я ему не удивляюсь, но для вас…
Она обернулась, гневная.
– Что же для меня? – отпарировала она насмешливо. – Думаете, что мне навредить это может, когда кто-нибудь посмотрит на меня?
– Есть такой взор, что убивает, говорит, – отозвался Талвощ, – это взор василиска, но есть и такой, что пятнает.
Возмущённая девушка нахмурилась.
– Вступай, пан, в монастырь, чтобы иметь право на праздниках читать проповеди! – сказала она, смеясь, но гневно. – Навязываешься мне опекуном, не в состоянии быть чем-то другим.
– Другом был и буду, хотя бы вы в меня камнем бросали, – сказал, кланяясь, литвин, – от вас приму всё, когда-нибудь узнаете меня лучше.
Заглобянка смерила его презрительным взглядом. Талвощ промолчал и отошёл.
Чрезвычайно желанное веселье становилась всё больше оживлённым, но король под видом усталости дольше веселиться тут не хотел. Пошёл попрощаться с принцессой, хотя уже не приблизился к ней и только почтил любезным поклоном. Сразу потом в сопровождении своих французов и молодого Тенчинского, провожаемый Зборовскими, он вышел для ожидания кареты.
Паны Зборовские уже знали, что этот Тенчинский королём был прикреплён к своей особе и назначен маршалком или подкоморием, что в них пробуждало зависть.
Этот старый род, снова занимающий самое близкое положение к королю, был солью в глазу Зборовских, которые первыми себе утвердили права на окружение Генриха и обладание им.
Самуэль, который, отведя короля до кареты, остался на минуту с братьями у двери, ужасно нахмурился.
– Посмотрите-ка на них! Мы едва пару дней проспали, уже втиснуться, подольститься, опередить нас сумели! Но, Бог мой, они ошибаются, думая, что они нас затолкнуть сумеют за себя. Мы знаем, что нам надлежит, а не захочет король делать, что должен, для нас, мы дадим ему лучшие знаки, чем на коронации. Мы дали ему корону и забрать её также сумеем.
Кипел пан Самуэль, старались его сдерживать, потому что много людей слушало, но это он учитывать не хотел.
– Всё это дела католиков, – прервал кто-то из диссидентов, – речь не о панах Зборовских, но о подчинении наших совестей и введения инквизиции или о такой резне, как в Париже устроили! Король поклялся, но его от клятвы папа развяжет, лишь бы избавиться от ненавистных.
Не время и не место было для подобного разговора, который заглушала весёлая музыка, доходящая из открытых дверей. Таким образом, пан Самуэль не отвечал, но на его лице было видно пылкое волнение.
Он вошёл с братьями обратно в комнаты, переполненные ещё весёлыми гостями, которые, казалось, не обращают внимание на то, что приближалась полночь, а с ней начинался великий пост. С некоторым хвастовством они хотели танцам протестовать против сохранения сурового католического воздержания.
На следующий день в замке вместо иных забав утром был объявлен турнир, а король сам обещал принять в нём участие, бегая за кольцом и желая в том показать свою ловкость.
Самуэль Зборовский ожидал найти противника, достойного себе и помериться с ним силой в турнире.
* * *
Пепельная ночь, которая завершала весёлые краковские празднества, мало кому позволила заснуть и отдохнуть. Одним хотелось поговорить о прошлом и оценить то, что пережили, другим – обдумать, что делать завтра.
С первых дней обратили внимание на то, что молодой король и его товарищи французы всегда с нетерпением выжидали минуты, когда могли остаться наедине с собой.
Ежели хотя бы один поляк, даже такой милый королю и доверенный, как Ян из Тенчина, был с ними, французы сдерживались, не договаривали слова, смотрели друг на друга и осторожно замыкались в себе. Хвалили всё.
Только когда оставались одни, когда Генрих имел только около себя свою верную службу, привезённую из Парижа, стража охраняла двери, и в королевских покоях начинались оживлённые заседания, смех, своеволие, а иногда шумные разговоры, в которых подслушивающий под дверью мог узнать о красивых и любопытных вещах.
Правда, о французах он наслушался бы не лучших вещей там, где были одни поляки, а обычай их и дело пришлось бы осудить.
Король, который после той бурной коронации ручался, что забыл обо всём и простил, что испытал, на самом деле сохранил на дне сердца негодование и желание реванша. Эта минута привила ему к народу, над которым должен был царствовать, неприязнь и отвращение, для него непобедимые.
Придворные не только ему вторили, но шли гораздо дальше него. Среди них не было ни одного, который бы старался примирить, смягчить, объяснить, все обвиняли. Они и Генрих чувствовали, что долго тут выдержать не смогут.
Тоска по Франции росла вместе с получаемыми новостями, которые доносили о плохом состоянии здоровья Карла IX, и не было сомнения, что королева-мать в случае катастрофы будет стараться, хоть отдалённого, посадить на трон Генриха.
Блеск этой, хотя ещё отдалённой надежды, делал Польшу и корону чем-то таким малозначащим и временным, что тут на будущее совсем работать не хотелось. Речь шла о том, чтобы прожить как-то так, а придворные короля старались ему это время покаяния сделать сносным.