— Никого нет, — сказал мужчина и щелкнул зажигалкой. — Официантки спят на кухне. На нас никто не обидится.
Запахло дымом.
— Из-за этого пуха, — сказал мужчина, — тополя в городе вырубают. А новых не сажают вовсе. Хотя и растут они необычайно быстро. Гораздо быстрее, чем другие деревья. Но пух от них считают бедой.
Голос очень ровный, не высокий, не низкий, ни особенных интонаций, ни особенного выговора букв — стертый какой-то. После каждого слова мужчина умолкал. Наверное, затягиваясь сигаретой, ждал, чтобы и она заговорила.
Как видно, он решил, что, сев за один с ним столик, она напросилась на знакомство. Конечно, конечно же она ведь не думала об этом, когда садилась!
Одним глотком женщина допила кофе, не взглянув на мужчину, пробормотала тихо: «Всего хорошего», — и быстро вышла на улицу.
На автобусную остановку она не вернулась, а, пройдя мимо кафе, свернула в первый попавшийся переулок. В переулке мела метель. Она могла бы быть самой настоящей метелью, если бы снежинки не касались так жарко ее голых рук, ног, шеи. лица. Да если бы по запорошенному асфальту не неслись так быстро, гораздо быстрее, чем поземка от такого несильного ветра, снежные хлопья.
В эту призрачную метель вплыли два старушечьих лица. Женщина поразилась трагической предсмертной красоте их лиц.
Она остановилась, чтобы смотреть на лица старых женщин еще и еще, но лица их исчезли в метели внезапно, как появились.
Переулок не был знаком женщине ни по названию — Тихий, ни по мостовой, по-старинному мощенной булыжником, ни по стоящим по обеим сторонам низким красивым, разноцветно окрашенным домам, спланированным когда-то особняками. Наверное, в этом переулке не было аптек, прачечных, вокзалов, ремонтных мастерских — ничего похожего на то, что обычно женщине нужно, и, значит, ей незачем было сюда приходить ни в будние, ни в воскресные дни. Она брела по переулку, всматриваясь во все, что попадалось по дороге, с жадным, чужестранным любопытством разглядывала то лепку под крышей, то затейливое плетение чугунной решетки на подвальном окне, то опускающийся к ней на ладонь парашютик тополиного семени, глядела вслед каждому мимо прошедшему человеку с доброй грустью последней встречи и расставания, чувствовала себя никому не знакомой, никому не нужной, и это было приятно, потому что сейчас и ей никто не был нужен, потому что сейчас и она ничего не хотела, кроме того, чтобы вот так брести куда придется, глазеть на все, что попадется по дороге. Она ничего не ждала, ни о чем не вспоминала и не грустила, даже о себе самой, той, прежней, ее не тревожила мысль о том, долго ли так ей идти или скоро все станет таким, как было, она наконец удобно расположилась во времени, не подгоняя, не замедляя его, вовсе не ощущая, словно его нет, словно очутилась в безвременье, будто только что родилась, или возродилась, или на белом океанском пароходе приплыла в неведомую страну и, оставив в каюте вместе с багажом воспоминания и надежды, а значит, и себя саму, могла побыть собой просто, без усилий, как трава и вода, потому что корабль будет стоять в порту долго, может быть, всегда, и для того только, чтобы она знала, что может вернуться, когда захочет, успокоилась и не возвращалась.
На другой стороне переулка женщина увидела одноэтажный особняк с розовыми стенами, с большими, сияющими, свободными от крестов рам окнами, отделенный с обеих сторон от соседних домов искусным плетением длинной старинной ограды.
Через ограду в переулок свесились ветви сирени с белыми большими гроздьями цветов. Под железной, сделанной под черепичную крышей, длинно чередуясь, застыли белокаменные лица — лица рыдающие, лица хохочущие, лица спокойные.
Женщина прислонилась к стене дома напротив особняка — у нее вдруг сильно забилось сердце — и долго вглядывалась в странные лица, смеющиеся и плачущие неведомо отчего. Ведь конечно, конечно же глаза их и всегда были затянуты этой белой каменной пеленой; и, наверное, оттого, что лица рыдали, хохотали и успокаивались, все время оставаясь незрячими, и оттого, что скульптор, сам ставший землею, наверное, больше века назад, постарался бесконечно продолжить во времени мгновенные явления смеха людей, их слез и покоя, которые, продлившись, вдруг отринули самую возможность такого продолжения, обернувшись чем-то неназванным, противоположным себе, — под похожей на черепичную крышей витала чуждая человеку тайна.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Две выбеленные ниши, устроенные с двух сторон на фасаде повыше первого этажа, были заполнены до краев той же отчужденной от людей тайной. Давно исчезнувший скульптор дерзнул здесь поймать процесс, сущность которого — движение: из розовых каменных ваз в нишах веками сыпался, и не иссякал, и не пересыпался через край, и не падал на землю розовый каменный виноград.
Возле большой светлой двери на розовой стене сиял медный начищенный колокольчик. Над ним — вписанный или вписанная в белый фарфоровый овал, высунув очень красный язык, бежал или бежала куда-то на задних лапах синяя или синий лев, дракон, волк или собака. По другую сторону двери — вывеска. На светлой матовой пластине два тесных ряда темных значков. Женщина смотрела на магические черточки, кружки и точки, как смотрела бы, наверное, на иноязыковую надпись, которую увидела бы над своим кухонным столом, стараясь формой и расположением незнакомых знаков вызвать в себе какие-нибудь представления и так прорезаться в смысл написанного, пока не заходит за крыши домов солнце, на потемневшем небе не загораются звезды, невидимая луна не освещает невысокие дома переулка, мощеную дорогу, ограду и особняк четким холодным светом. Тогда старый швейцар в синей с золотом форме поднимает на окнах особняка светлые шторы, длинным факелом поджигает свечи в бронзовых канделябрах по стенам и распахивает входную дверь. Из особняка слышен тихий печальный плеск старинного вальса, в распахнутую дверь видна широкая пологая белая лестница. К освещенным дверям особняка бесшумно подъезжает длинная низкая машина.
Ее белая перламутровая поверхность струится в лунном свете. Из машины выходит седой высокий, очень красивый мужчина в черном фраке. За ним — молодая женщина. Ее оголенные плечи, руки, длинная изогнутая шея источают тот же холодный свет, что и ее упавшее до земли платье, жемчужное ожерелье, кольца, браслеты, корпус машины, что и луна.
Мужчина и женщина медленно поднимаются по белой пологой лестнице навстречу звукам старинного печального вальса. Женщина — чуть впереди, мужчина — сзади. Взойдя по лестнице, они скрываются наверху, между белыми, будто светящимися изнутри колоннами.
Ночной переулок заполнен низкими, сверкающими под луной машинами. Отлогих белых ступеней не видно — столько восходит по лестнице красивых пар. Люди поднимаются парами, так, как полагается по старинному этикету: женщина в сверкающем платье, подол его долго ползет по ступеням, — чуть впереди, мужчина в черном фраке и белой манишке — сзади.
Это — бал. В музыке прибой начался вовсю, стенает шторм, и, хотя швейцар давно опустил на окна темные шторы и затворил входную дверь, женщина видит, как на ревущих высоких волнах старинного вальса уверенно раскачиваются, поддерживая женщин, самые вежливые люди мира — дипломаты, слышит, каким цветущим смехом смеется одна, похожая на девочку в мамином платье, — самая молодая, самая красивая, самая счастливая сегодня, та, которой никак не удается посидеть в одном из белых низких кресел, наверное таких глубоких и мягких, стоящих вдоль зеркальных стен.
Но вот заговорил металлический голос: «Машина… посла… союза… Машина… посла… штатов… Машина… посла… республики… Машина… посла… королевства…»
Старый швейцар распахнул двери. Широких белых ступеней лестницы не видно — по ней медленно сходят много красивых пар людей: мужчина — чуть впереди, женщина — сзади. Их лица побледнели, но по-прежнему оживлены, они ведь успеют порозоветь до завтрашнего бала.
Женщины и мужчины скрываются в низких, сверкающих машинах. Одна за другой машины бесшумно исчезают в конце переулка. И в опустевшем зале остается одна, та, в мамином платье, самая молодая, самая красивая, самая радостная сегодня. Она смотрит на блестящий, будто водою политый пол, на бронзовые канделябры с оплывающими в них свечами, на светящиеся колонны, завивающиеся наверху, на низкие белые кресла, стоящие вдоль зеркальных стен, наверное такие глубокие, наклоняется и разглядывает свое лицо в блестящем полу, поднимает голову и глядится в большое зеркало у входа, медленно кружится и улыбается своим отражениям в зеркальных стенах, и отражения, улыбаясь, тихо кружатся вместе с ней, потом раскидывает руки и кружится все быстрей, и отражения, сцепившись руками, кружатся в быстром хороводе, а она запрокидывает голову, поднимает вверх руки и тихо смеется своему отражению в зеркальном потолке, и отражение в полу отражается в потолке, а отражение в потолке — в полу, и хоровод, отраженный в стенах, виден в полу и в потолке, и кружится теперь многоэтажный хоровод отражений… отражений, кружатся карточные дамы, а она кружится все быстрее и быстрее и смеется всем своим отражениям тихим цветущим смехом. Но вдруг замирает посреди залы и медленно идет к своему отражению в зеркале возле входа, а хоровод смеющихся карточных дам разрушен, все разбрелись кто куда, и они двое — отражение и она — сближают лица и долго стоят так, долго вглядываются в побледневшие лица друг друга, словно молча спрашивают — вся ли жизнь будет теперь так хороша или этот вечер последний?