Математика и духовное общение с людьми. Страдания Катрин и стрептококк Ронера. Разум, только разум. Разум — это еще не все… Ученая полемика. Мужественно встретить старость. Микроскоп в качестве убежища. Пусть бог будет мудр, пусть он будет в ответе за все. Ларсенер идет по стопам Тестевеля. Яд гадюки
Да, мое письмо опоздало. Прости меня, прости. Г-н Ронер старается вдолбить мне в голову, что милосердие — одна из лучших добродетелей человека, которой, кстати, сам он начисто лишен. Пожалуй, мне надо быть признательным г-ну Ронеру за сей парадоксальный урок. Больше того, мне бы надо быть снисходительным к этому черствому человеку и проявить к нему истинное милосердие. Так нет! Я начинаю ненавидеть Ронера, и это тем более удивительно, что Ронер поражает меня, страшит и по-прежнему вызывает у меня искреннее восхищение. Этот человек — квинтэссенция разума. Мир его чувств ограничен собственной персоной, которая предельно изнежена, легко возбудима и подвержена всяким страстям и эмоциям, имя которым: злопамятство, презрение, ненависть, гнев. Остальной же мир, раздираемый любовью, желанием, печалью, яростью, отчаянием, недоступен его разумению. Увлечения, страсти и эмоции других для него лишь любопытные феномены, почти всегда неприятные и мешающие спокойно жить. Он имеет о них чисто умозрительное представление, души его это не затрагивает. Ему неведома тайна симпатии к человеку, мысль его никогда не заглядывает в душу и плоть других людей, а если для подтверждения какого-нибудь опыта он хоть на минуту пытается это сделать, тогда у него такой вид, будто он решает алгебраическую задачу, но отнюдь не задачу духовного общения с людьми.
Он словно не понимает, как тяжело больна Катрин. Будто в простоте душевной он восклицает: «Эндокардита у нее нет! Нефрита тоже нет! Это просто немыслимо!» Если я ему говорю: «Она страдает», — он сухо замечает: «Удивляться здесь нечему, в таких случаях больной всегда страдает. Пусть ей дадут что-нибудь успокаивающее. Только не морфий. Мне нужен патологический, а не лекарственный нефрит».
Не знаю, понимаешь ли ты меня. В общем, все это ужасно. Рокер считает, что морфий может вызвать альбуминурию. Альбуминурия же, которую он ждет или, вернее, на которую надеется, должна быть вызвана не лекарством, а микробом. Для него тяжелая болезнь Катрин — самый обычный опыт, который не следует прерывать путем терапевтического вмешательства.
Из-за плеврита бедной Катрин пришлось перенести небольшую операцию: ей вскрыли грудную клетку. Вот уже два дня я не нахожу себе покоя: а вдруг инфекция попала ей в колено. Оно распухло и болит. Высокая температура держится.
Катрин принимает все эти муки с такой безропотностью, от которой я прихожу в полное замешательство и терзаюсь больше, чем если бы она вопила или стонала. Она лежит там, на своей кровати, вся белая; ее красивые волосы, разделенные на пробор, падают двумя густыми прядями на грудь. Тебе не приходилось бывать в больнице Пастера? Она представляет собой комплекс новых зданий, построенных по указаниям самого мэтра. Светлые палаты застеклены со стороны коридора, так что больные в своих прозрачных клетках будто выставлены напоказ. Это, конечно, стесняет тяжелобольных, но зато позволяет внимательно следить за ними. В палате у самой двери висят халаты для сотрудников, в которые они облачаются, когда заходят к больным.
Итак, я прихожу сюда каждый день и еще у двери вижу Катрин в ее стеклянной кабине. Она улыбается грустной и все же счастливой улыбкой. Ведь я единственный ее друг. Иногда к ней заглядывают Рок и Вюйом. У изголовья кровати они, подражая профессору, подолгу спорят об анормальных локализациях, выражаясь словами Ронера. В общем, должен тебе сказать, что болезнь Катрин — собственность Ронера; этот малоизвестный до нынешней эпидемии микроб именуется отныне микробом Ронера. В своих бумагах он так и пишет «S. Rohneri», что означает «стрептококк г-на Николя Ронера». Видите ли, сугубо неприкосновенная собственность.
Если бы назавтра Ронер подхватил хорошенькую ангину с эндокардитом и нефритом или даже просто обыкновенную ангину без всяких осложнений, то это было бы большим несчастьем для науки, хотя никто из нас и не застрахован от подобных вещей. Мы сами выбрали себе такую профессию и понимаем всю ее опасность. Г-н Ронер получил бы звезду кавалера ордена Почетного легиона или что-нибудь в этом роде, и во всех газетах красовались бы бюллетени о состоянии его здоровья. Не то что Катрин! Она не жаждала славы. Впрочем, славы у нее и не будет. Она — безвестная мученица. Я высоко чту того генерала, который погибает на поле брани. Он идет на смерть сознательно и добровольно. Но так вот, спокойно, бросить в полыхающий костер так называемую скромную лаборантку! Да перед нею надо преклонить колени, надо бить себя кулаками в грудь.
Лепинуа говорит, что при такой болезни локализации обычно проходят удачно и нам, пожалуй, не следует опасаться общего сепсиса. Дай бог, чтоб он оказался прав! Тогда я бы с радостью сообщил тебе, наверное, об этих утешительных новостях.
Болезнь Катрин лишний раз раскрыла мне истинный характер моего наставника Ронера. Если бы я поддался своей обычной мягкотелости, этот удивительный человек отвратил бы меня от разума как такового, от всех его творений и дел. Что было бы несправедливо. Разум — это свойство человека, он — наш повседневный провожатый в сутолоке событий и явлений. Однако я начинаю изрекать загадочные сентенции… «Разумом нужно пользоваться с осторожностью, как великолепным, но исключительным в природе и даже иногда опасным инструментом». Ясно, что г-н Шальгрен перекликается с Бергсоном. Любопытно отметить, что многие выдающиеся умы, работающие в самых разнообразных областях человеческого познания, одновременно идут к одной и той же точке горизонта. Только что процитированное мною высказывание г-на Шальгрена ни в коей мере не означает, что нужно отречься от разума. Оно означает совсем другое, а именно: жизнь сама по себе еще полна загадок, и если ты хочешь, например, откупорить бутылку с помощью подзорной трубы, ты поступаешь неумело, или, точнее, неразумно. Всю позицию г-на Шальгрена можно объяснить в двух словах: «Разум, этот великолепный инструмент, не является инструментом универсальным, нашим единственным инструментом».
Ронер никогда не понимает причину своих поражений. Поскольку человеческие симпатии для него — книга за семью печатями, ему и невдомек, что сам он не вызывает симпатии у людей. Он знает лучше любого другого, что у него выдающиеся работы и, следовательно, он один из крупнейших ученых современности. Он считает, что этого вполне достаточно, дабы завоевать всеобщую любовь. Он не знает и не чувствует, что он черств, сух, эгоистичен. Быть может, он даже и не подозревает, что настоящих друзей у него нет. Есть лишь товарищи по работе, коллеги, ученики, «знакомые». Он догадывался, что место председателя Конгресса ему не предложат, и тем не менее, не признаваясь даже самому себе, все еще надеялся, что его в конце концов оценят по заслугам, и тогда в этих условиях… Его постигло разочарование. Удивительная вещь: этот всегда холодный и расчетливый человек совсем не умеет скрывать свое настроение. После избрания Шальгрена он заявил: «Настоящий ученый должен трудиться в своей лаборатории, а не тратить драгоценное время зря. Я знаю одного салонного биолога, который пользуется успехом на всевозможных конгрессах, банкетах и говорильнях, но не умеет толком пересадить культуры». Позволю себе мимоходом заметить, что подобная выдумка крайне несправедлива: искусство г-на Шальгрена вызывает у нас истинное восхищение, и я еще не видел столь умелого экспериментатора. Пусть этот вопрос о технической сноровке не слишком-то сбивает тебя с толку: биолог должен быть искусным хирургом, дабы ничего не испортить. Чтобы заниматься биологией, нужно иметь не только хорошую голову, но и хорошие руки. Па-стер, старый и больной, управлял руками своих учеников, и, когда эти руки ошибались или путались, он метал громы и молнии.
Как ты знаешь, г-н Шальгрен обнародовал результаты своих последних опытов над пресловутым «полиморфизмом». Он сделал сообщение об этом в Академии медицинских наук. Текст его ученой записки исключительно сдержан, и тем не менее Ронер почувствовал себя уязвленным. Записка еще не появилась в бюллетене, как газеты уже изложили ее сущность. Этим-то и объясняется ярость Николя Ронера. Хотя в записке Шальгрена Ронер даже и не назван по имени, он орет, брызгая слюной: «Он метил в меня, только в меня. Ну ничего, ему не долго придется ждать ответа». Он действительно быстро состряпал этот ответ, сдобрив его ядовитыми приправами. Он распустил слухи, будто Шальгрен страдает теперь дальнозоркостью и уже не замечает отстоя на дне пробирок, будто он не желает носить очки, ибо это мешает ему любезничать с дамами, посещающими его лекции, и вообще подобное поведение достойно лишь светского ученого, а не истинного человека науки.