class="title1">
Глава шестая
Как ни раздражали Чайковского специальные сборища, как ни тяжело он чувствовал себя среди незнакомых людей, приходивших глазеть на него и потом распространять среди публики свои впечатления, чтобы дать пищу новому ходячему анекдоту о знаменитости, он был слишком воспитанным, светским человеком, чтобы обнаружить в обществе недовольство или скуку. Но в день встречи с Григами он был раздражен с самого утра. Он плохо провел ночь. Накануне, когда он был уже в постели, Бродский зашел к нему и сказал, что надо одеться и выйти на балкон, потому что внизу собрались музыканты оркестра, готовые сыграть серенаду под окном и таким образом почтить русского гостя. Так распорядился директор Гевандхауза. И музыканты, одетые в шубы, потому что зима была очень суровая, пришли со своими инструментами к дому Бродского.
— Что я, донна какая-нибудь? — волновался Чайковский, поспешно одеваясь. — И ведь здесь не Испания, а север! И почему ночью? Господи боже мой! Стоять на балконе, как дурак! И они, бедняги! Кажется, снег идет!
— Не станешь же ты сеять раздор между двумя странами! — засмеялся Бродский, подавая ему шубу и шапку. — И потом неизвестно, может быть, это им только доставит удовольствие. Выходи скорее: холодно!
— Надеюсь, серенада-то короткая?
— Кажется. Ну, иди!
— Как все бессмысленно на этом свете!
Серенада оказалась не короткой. Кроме скрипачей, прибыл еще небольшой хор, и Чайковский, стоявший на балконе бельэтажа, видел при свете фонаря, как изо рта поющих шел пар.
«Воображаю, как они меня проклинают!» — думал он.
Наконец серенада кончилась.
— Может быть, их надо всех пригласить сюда и напоить чем-нибудь горячим! — опять заволновался Чайковский. — Как бы они не простудились!
— Не беспокойся — для них все готово в лучшем ресторане, они поужинают!
Чайковский уснул не сразу и проснулся очень рано, когда было совсем темно. Он стал думать о России, сначала о Каменке, о семействе любимой сестры и о племяннице Тане, умершей год назад, в расцвете молодости и красоты. Как он ни отгонял от себя мрачные мысли, все время вспоминались умершие или несчастливые. Или собственные неверные шаги, ошибки, губительные для себя и для других…
Он вспоминал любимые стихи, как будто про него написанные:
…В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья,
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья.
Мечты кипят: в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток:
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток…
Это был не тот Чайковский, которого знали почитатели и друзья. Может быть, самые близкие люди никогда не видали его таким.
Он думал об этих близких. Потом его мысли обратились к другим людям, ко всей России, ко всей темной, гнетущей русской жизни. И ему стало еще тяжелее. Противоречия, несправедливости, нескончаемые муки людей, их прекрасные несбывшиеся мечты — все, что в его музыке обретало лад и строй, — теперь, когда это еще не превратилось в звуки, причиняло ему одни страдания. Он не заснул до утра и встал с тяжелой головой.
Днем он немного успокоился, но потом к нему вернулись прежние мысли. Было только одно испытанное средство освободиться от них — писать, сочинять. Он так привык ежедневно садиться за работу в определенные часы, что даже в гостях за границей, где бы он ни был, сочинял с самого утра, независимо от настроения и расположения к занятиям. Здесь, в Лейпциге, это было трудно, потому что с утра назначались репетиции оркестра. Чайковский сильно уставал. Отвлеченный от утренней, необходимой ему работы, он не мог войти в свою колею. К нему даже вернулся прежний страх, испытываемый в молодости на репетициях: все казалось, что некрепко держится голова на плечах. Ему было смешно, и все-таки, дирижируя, он один раз схватил себя за голову, к большому испугу первой скрипки, которая только что вступила.
«Ничего! — крикнул Чайковский. — Дальше!»
Встреча с Григом освежила и успокоила его. Что за очаровательные люди — и Григ и его жена! И как умны эти слова о бодром духе! Да! Как бы ты ни страдал, а все это переплавляется, перековывается, и тяжкие думы становятся искусством!
Трио Брамса не понравилось Чайковскому, хотя оно было красиво и осмысленно. Но что значит — красиво? Сколько мы видим людей с безукоризненно правильными чертами лица, но они не всем нравятся, а некоторым даже неприятно на них смотреть. И сколько есть людей умных, образованных, а с ними бывает неловко, если не скучно. Чайковский сознавал, что он несправедлив к Брамсу, но он чувствовал, что не может его любить и никогда не полюбит. Зато квартет Грига, исполненный впервые, так захватил Чайковского, как будто он сам в счастливом вдохновении создавал эту музыку. Полнозвучный квартет был написан совсем не по квартетным правилам и вряд ли мог быть назван камерным сочинением. Это была скорее симфония для четырех инструментов, подобно той симфонии для фортепиано, скрипки и виолончели, которую Чайковский назвал «Трио памяти великого артиста». И с глубоким внутренним удовлетворением он вновь убедился (как это бывало уже не раз при слушании классиков), что все рассуждения о границах музыкальных форм бывают ошибочны и несостоятельны перед волей гения. Опера, оратория, камерная музыка — как это, в сущности, условно!
Так не все ли равно, сколько инструментов я выбрал? Шопен достигал наивысшего драматизма в фортепианной прелюдии в три строки…
Чайковский слушал последнюю часть квартета обновленный, почти радостный. Он совершенно излечился от своей тревоги и даже физически почувствовал облегчение: прошла тяжесть в голове и дыхание стало ровнее.
Потом, когда пульты убрали, к роялю подошла жена Грига — ее давно просили петь. Она пошепталась с мужем, который ждал ее, и взглянула на Чайковского. Ее лицо сделалось сосредоточенно-серьезным. Она начала новую, еще неизвестную песню Грига «Последняя весна».
Интермеццо
…Человек всю зиму был болен, а зима была холодная и темная, тяжелее, чем все предыдущие зимы. Больной думал, что он умрет до наступления весны, и не ждал весенних дней: на севере они наступают поздно. Он почти примирился со своей участью.
Но ему суждено было дождаться появления весны. Утром он проснулся после недолгого, беспокойного сна и увидел, что в комнате очень светло. Он попросил придвинуть его кресло к окну, но этого ему показалось мало, он пожелал хоть ненадолго очутиться на свежем воздухе. Близкие знали, что надежды нет, и не стали ему противоречить. Они вынесли его вместе с креслом