и не менее ясным делом.
По уходе Черносвитова, с которым Николай Александрович уговорился о новой встрече для подробного выяснения некоторых обстоятельств насчет уральского восстания, Федор Михайлович встревоженно спросил Николая Александровича:
— Не шпион ли этот золотопромышленник? — на что Спешнев с уверенностью и спокойствием ответил, что нет и даже не может быть, так как Черносвитов — тонкий делец и знаток жизни, к тому же радикально подходящий к ней, не в пример многим завсегдатаям «пятниц», весьма пылким и честно рассуждающим, но вместе со своими планами витающим в облаках.
— Да ведь нам нужны люди дела, — мечтая, заключил он, подсаживаясь в кресле подле Федора Михайловича. — А то, что он анекдотист, — ну, так ведь кто из нас не любит анекдоты? Уж на что почтенный Михаил Васильевич превратился в ходячую библиотеку, до того точен и учен, а и он частенько льнет к фантастике.
Николай Александрович умело распоряжался своим скептицизмом и всегда распределял его между людьми с деликатным расчетом — так, чтобы никто через меру не пострадал при его разносторонних чувствах.
— Скажу вам, Федор Михайлович, о новом нашем плане, — перешел Николай Александрович к другому предмету. — Судите сами, печатного слова в достойном виде у нас не существует. Свободная мысль под запретом, и вам, сочинителю, это особенно известно. Для того, чтобы размножать идеи, нужны печатные средства. И эти средства нам надо создать. Нам нужна своя типография. Если за границей такое дело по дальности расстояния совершить было бы трудно, то у нас необходимо скрытно организовать его и приступить к печатанию свободной социальной литературы.
Николай Александрович объяснил, что за это дело берутся уже надежные люди, в том числе и он сам, а рядом с ним Львов, Филиппов, Момбелли, Мордвинов (его молодой друг) и поручик Григорьев.
— Теперь остановка за вами, за литераторами. Будьте с нами и присоедините к общему делу и Майкова, он ваш приятель и тоже литератор. — Спешнев встал и с горячностью стал доказывать неотложность такого дела. Взволнованным взглядом он ждал ответа.
— С вами! — воскликнул после короткой минуты Федор Михайлович. — С вами!
Федор Михайлович с презрением думал о цензурном угнетении, и мысль о свободной типографии вполне увлекала его. Сказав «с вами», он решил, что дает достойный ответ. Он — с н и м и.
— Браво! — вскрикнул Спешнев. — Достоевский — наш!
Фраза почти прозвенела в устах Николая Александровича. Вошедший в комнату Плещеев пожал обоим руки и поздравил со сговором.
— Друзья, в субботу прошу ко мне на вечер. Сергей Федорович уже уведомлен, — объявил он Спешневу и Федору Михайловичу.
Вместе с Плещеевым Федор Михайлович вышел на улицу и направился домой.
Легко и дрожа, то задерживаясь, то убыстряясь, падал первый снег. Улицы лежали тихие и белые, и в холодном воздухе звенели чьи-то торопливые голоса.
Судьба одной деликатной миссии
Федор Михайлович завел себе записи в календаре: аккуратно по утрам отмечал дни собраний, куда и когда надо было идти. Михаил Михайлович подарил ему календарь на 1849 год. Новый год подошел совершенно незаметно и был встречен в квартире Михаила Васильевича, причем Михаил Васильевич всем пожелал внимать голосу Европы и ждать пробуждения России, картинно объяснив, что сейчас мы идем переулочками, а скоро выйдем на широкую улицу — и тогда откроется утомленным взорам совершенно иная перспектива.
Зима тянулась длинными снежными вечерами. Столица плясала на балах и маскарадах, суетилась на рынках и площадях, наживалась и прожигала целые состояния, «простой» же народ гнил в нищете, подавленный холерой и рекрутскими наборами, объявленными царскими приказами по случаю похода в Венгрию.
Федор Михайлович мучительно думал над всем происходящим, решая нахлынувшие и неотложные вопросы о переустройстве жизни на новый образец.
Он даже охладел к высоким сферам литературы и журналистики. Весь Парнас с Тургеневыми, Некрасовыми и Соллогубами и недавний друг Дмитрий Васильевич отодвинулись в дальний уголок. Перо повиновалось ему как-то вяло и нерешительно. Другое зрелище поражало его теперь: возвышенная борьба из-за принципов, споры из-за идей, сборища чуть не на всю ночь где-то у Покрова, где-то на Каторжной улице, в собственном доме Спешнева, где-то у Плещеева, у Дурова… вот какие были они, эти новые дороги, по которым бежали его желания и мысли. Федор Михайлович совершенно растворился в мечтах об истине, которая вот-вот, в самое ничтожнейшее мгновенье, должна была открыться и засверкать. К своему собственному сочинительству он даже приостыл, сосредоточившись на мыслях о человеческом счастье, которое, как он наблюдал, бродит теперь по всей Европе с мечом в руке, ищет свою философию и историю, клянется, восстает и негодует.
— Ведь есть с чего в о с с т а в а т ь, — схватывались мысли у Федора Михайловича. — Кругом-то одна несправедливость, унижение и неравенство прав! А Консидеран в своем журнале, и Прудон, и прочие величественно твердят о науке всеобщего блага и равенства. А целые сотни тысяч людей уже достигают этого блага.
Мысли были соблазнительные. Федор Михайлович не мог забыть недавние речи Белинского, самого торопившегося, как он полагал, человека во всей России.
— Пусть он атеист, но ведь любовь-то его к человеку кто может опровергнуть! Ведь это он — и он первый — всем нам внушил святость социализма и коммунистического общества. Ведь это он нашел у нас «общечеловека». А «общечеловек» — это уже не последнее дело в наши-то времена. Он-то и пригодится для нашего народа.
Федор Михайлович упивался величавыми темами и не видел конца своим мечтам…
В тихие зимние сумерки в комнате его бывало жарко натоплено. Трюкал над печкой сверчок. Где-то в дальних комнатах слышны были звуки баллад Шопена.
Никогда так не играют мечты, как в эти минуты тревожного одиночества. Тут уж о себе и вовсе перестаешь думать, а вместо себя подставляешь в воображении некую героическую фигуру и живешь обязательно ради всего человечества; ставишь мировые цели, пока не испугаешься своего же собственного расходившегося воображения и не выбежишь на улицу — с решенной мыслью все разом совершить и привести в исполнение.
…Федор Михайлович вышел на улицу и заспешил к Аполлону Николаевичу.
Аполлон Николаевич только что возвратился с бала-маскарада на Галерной улице, какой был устроен в пользу неимущих семейств Обществом посещения бедных. Он испытывал себя на поприще благотворительности и считал, что приобрел самую удобную и совершенную цель жизни. Поэзию же он считал своей второй натурой, как бы вторым «я», стоявшим выше каких бы то ни было земных целей.
Носил он себя весьма гордо, особенно с тех пор, как побывал в Италии и написал целый цикл стихотворений под римским вдохновением. Свободолюбивые мечты бывали у него редким, хоть и не исключенным из обихода,