Безделье угнетало — как и незадолго до этого в Тбилиси, когда я был там в штабе Закфронта каким-то помощником по автотранспорту — хотелось более или менее понятных «ратных» дел. Нет, не буду выдумывать: я не рвался бежать со знаменем в одной руке и однозарядной винтовкой Мосина в другой, матерясь или вопя «за родину, за Сталина!» Но хотя бы делать то, что не так давно в 20-й Армии под Москвой и в 11-й под Старой Руссой — возить ящики со снарядами и другие грузы к передовым частям; в том числе, в кавалерийский корпус генерала Доватора. Помню, как недоумевал: что может делать конница в современной войне, да ещё зимой, в глубоком снегу? Но делала: сдерживала пехоту противника, совершала полупартизанские рейды по его тылам. И командир корпуса погиб в одном из таких рейдов…
Но тут, на Кавказе, наша помощь, как видно, совсем не нужна. А не нужна, так направьте туда, где требуется. Хотя много мы наездили бы на таких «гробах»! Меньше, чем на гужевом транспорте. Впрочем, начали уже доходить радостные слухи о первых поставках из Америки по ленд-лизу (то есть, взаймы или в аренду) «Фордов», «Шевроле», «Студебекеров». (Спустя несколько месяцев я смог познакомиться с ними вплотную — командуя целой ротой новеньких, с иголочки, «Фордов». Только «разговеться» мне с ними пришлось не на полях сражения, а в постыдной операции, когда по приказу Сталина с Кавказа вывозили в вечную ссылку целиком два народа — чеченцев и ингушей. Наши безвинные «Форды» доставляли их к станциям железной дороги для погрузки в «телячьи» вагоны.)
Пока же нам приходилось ежедневно с тоскою глядеть (если не ремонтировать, к тому же) на старые наши «лАйбы», как в сердцах называли бывалые водители эти дряхлые «ГАЗики» и «ЗИСы». (Хотя слово «лайба», я только недавно узнал, совсем не ругательное, а пришло с Балтики и обозначает название парусной лодки…) Да, приходилось не только глядеть на них, но и писать (без этого ведь никак нельзя даже на войне) различные бумажки для начальства: о личном составе, о числе комсомольцев и коммунистов, о наличии оружия (винтовок Мосина образца 1891 года) и, разумеется, форму номер 20 — на вшивость. С которой всё было в полном порядке. В том числе и у меня.
Самой томительной бывала первая половина дня. А потом мы с помпотехом Глазовым отправлялись в штаб армии на обед — хлебали щи, ели котлеты с картофельным пюре и пили вино, очень невинное на вид и на вкус, однако необычайно крепкое, после которого тянуло в койку (каковой, между прочим, у меня в батальоне в помине не было: спать приходилось в кабине грузовика, на автомобильном сиденье, или на нём же — на траве в парке. Но у помпотеха Глазова имелись тут, в Махачкале, две знакомые женщины — актрисы, эвакуированные с Украины, и у них в комнате были не рваные автомобильные сиденья, а настоящие кровати — железные и узкие. Но кровати. С простынями и подушками. И были мальчишки-сыновья. Дети засыпали, а мы, взрослые, допивали принесённое из штаба вино, доедали котлеты и тоже ложились. И, насколько могу припомнить, мне было там хорошо с той женщиной. За неё сказать того же не берусь.
Ни парка, где стояли автомашины, ни домов, где находился армейский штаб и где жили эти женщины, и ещё одного дома, в котором позднее снимал угол, я найти так и не смог, хотя в этот приезд много блуждал по городу и успел полюбить и зелёную Буйнакскую улицу, и песчаное побережье Каспия, и даже суматошную станцию железной дороги, опутанную паутиной рельсов.
Но воспоминания о не очень ещё далёком тогда прошлом — как пришли, так и ушли. Как уходит «с белых яблонь дым»…
* * *
Поэты и поэтессы всех семи дагестанских национальностей продолжали приходить к Томиле и ко мне со своими подстрочниками. Поэтесс было намного меньше — всего три, одна из которых в переводе не нуждалась, так как писала по-русски, а две остальные избрали своим «прелагАтелем», как говаривали в старину, Томилу. Мои услуги использовали, таким образом, исключительно представители сильного пола, и одним из них был молодой тат, Амалдан Кукуллу, принадлежащий к самой немногочисленной народности из семи, представленных в Дагестане, численный состав которой не превышал 13 тысяч. (Меньше них — кому интересно — из «тюркопроисходящих» приверженцев иудаизма в Советском Союзе было только крымчакОв — около одной тысячи человек, и караимов — тысячи три.)
Однако я начал о татах, народе с интересной, во многом неясной исторической судьбой — так считаю не только я, но и учёные-этнографы, кому до сих пор не вполне понятно, как и когда появились таты на Кавказе и почему внутри себя исповедуют разные вероучения — иудаизм и ислам. Живут они сейчас, помимо Дагестана, в Азербайджане, а также в Чечне и Кабардино-Балкарии, и язык их тоже распадается на два диалекта — северный (джигури) и южный. Оба относятся к иранской языковой группе. Существует предположение, что немалая часть этого народа — потомки обитателей военных гарнизонов, которые размещались тут для охраны северных границ империи иранскими шахами из династии Сасанидов, правивших в Персии с III по VII века нашей эры.
Так что, вполне могло быть, далёкие предки молодого парня, вошедшего ко мне в номер, были персидскими пограничниками. Но отчего они при этом молились иудейскому Богу Яхве, один Яхве и знает. А вот теперь за это должны отдуваться ни в чём не повинные таты, и в их числе Амал — скромный, учтивый малый, чью приятную внешность немного портит бельмо на глазу. Ни он, ни его родители наверняка не были иудаистами, как и бСльшая часть кавказских татов, но печать изгойства всё равно не миновала их.
Впрочем, на эту тему Амал Кукуллу напрямую никогда со мной не говорил. Зато говорил о многом другом: о том, что ему и его единоплеменникам не очень уютно тут, в Дагестане, и он бы даже уехал куда-нибудь, например, в Ростов, но не хочет оставлять родителей.
— Почему? — вопрошал он с непосредственностью истинного комсомольца, а вернее — даже пионера, воспитанного в духе веры в святость провозглашённых установок о равенстве всех наций и рас… — Почему здесь, у нас, только один народ считается главным? Да, в нём больше людей, но разве это значит, что и должности у них должны быть самые главные, и печатать их должны в журналах и в издательствах больше всех? А мы — на задворках?
Я соглашался, что это, конечно, нехорошо, обидно, однако постарался хоть как-то объяснить дела издательские — тем, что книги на русском языке читают больше, чем на татском или даже аварском, а потому издавать и надо больше.
Амал удивлённо посмотрел на меня.
— Да я как раз об аварском и говорю, — сказал он. — Они тут самые главные и среди писателей, и везде.
Я уже слышал краем уха и от других местных литераторов об их обидах на представителей самой крупной здесь народности и даже на того её представителя, кого почтительно называли «имамом», но всё это, пожалуй, носило характер полутрезвой воркотни, однако Амал говорил серьёзно, с надрывом. Он рассказал, что уже поплатился за своё недовольство и за подобные разговоры: в местной газете напечатали издевательскую заметку под названием «Козни хитрого Амала», в которой осуждались написанные им басни — он их читал где-то во время своих выступлений перед единоплеменниками. Амал считал, и, возможно, был недалёк от истины, что поводом для критики послужили вовсе не литературные достоинства или недостатки басен, а их скрытый смысл. И самое обидное, что написал эту статейку такой же тат, как и он!
Мне трудно было судить о литературных качествах басен на татском языке, но я жалел Амала: куда ему воевать с имамом и его сподвижниками! Единственное, что я мог искренне посоветовать, — вплотную заняться татским фольклором, собиранием и переводом на русский. Сказки у нас любят, они могут всех примирить, хотя и в них нетрудно найти, при желании, уйму неприятных намёков, экивоков и аллюзий. На что он ответил мне, что уже занимается этим.
Что же касается разговоров и мнений об «имаме», то они напоминали то же самое по отношению к любому другому человеку того же толка, то есть такому, кто поднялся достаточно высоко по общественной лестнице, приобрёл известность, популярность, стал обладателем определённой силы и влияния, а также в какой-то мере вершителем судеб многих, окружающих его. Чем заслужил уважение, а то и обожание одних, которые чуть не молятся на него, и осуждение, если не прямую ненависть, других, обвиняющих его во всех смертных грехах — и справедливо, и несправедливо…
Итак, Амал пришёл ко мне в гостиничный номер и принёс подстрочники своих стихов, где среди прочих было одно под названием «Выбор пути», который (я имею в виду «выбор») ничем не отличался от выбора миллионов других молодых людей. Однако, сам ещё не предполагая, Амал уже тогда находился в преддверии не того, обычного, пути, о котором писал, а совсем иного. Но выйдет он на него значительно позднее.