Я достал ей из карманов — любимых. Совершенно не мог бы припомнить разве лишь этого, когда я подумал дома о них и захватил. Вероятно, впрочем, остались с утра.
Она начала их тотчас же есть.
Хоть и было темно, но я зачем-то закрыл глаза. Слабый, но сильно знакомый, приятный их запах достигал меня. Я слышал, как Аграфена слегка пошевеливалась возле меня. Было похоже на то, как если бы возле меня невидимая лошадиная морда жевала, слегка хрустя, сено.
Странное было это мое состояние! Ни тени злобы, ни раздражения не было в эти минуты у меня к Аграфене, и все вокруг походило скорее не на действительность, а на отчетливое, до галлюцинации, воспоминание; точно она уже умерла (до того это именно было предопределено, неизбежно!), а я, сидя здесь у обрыва, переживаю минувшее. Но и жалости к ней, а тем больше сомнений и колебаний я не ощущал совсем. Не знаю, насколько все это обычно, но со мной было так.
Не открывая глаз, я наклонился к ней и обнял за шею, и она слегка наклонилась ко мне, не переставая похрустывать яблоком. Тело ее, немного захолодевшее, отогревалось под моею рукой. Другою, правой, я нащупал пальцы ее и, слегка их разжав, вынул огрызок и кинул его под обрыв. Она не протестовала и совершенно склонилась, прилегла на мою грудь. В темноте было слышно, как кусочек плода упал на жесткий уступ и, подскочив, прошумел слабо на дно. Этот звук в темноте продиктовал мне и мой подлежащий исполнению план.
— Не боишься упасть? — спросил я через силу.
Она рассмеялась.
Я не думал вовсе о том, как я убью Аграфену, я ничего с собою не захватил, но теперь под рукой моей была ее теплая шея, на которую нежно и крепко давили кончики пальцев, а внизу перед нами была темная и пустая, глубокая пропасть, куда с таким гармоническим шумом упадает предмет, брошенный вниз.
— Ну, — сказала она и, крепко прижавшись, потянула меня, увлекая прилечь.
Темный и теплый туман, в котором сжимались мои обреченные руки, — это немногое все, что я помню. Мне кажется даже, что и борьба была недолга. «А столкну туда, полетишь…» — неотступно стучали в висках слова Аграфенины при первом нашем знакомстве…
Помню еще, как я несколько раз прошептал, повторяя: «А не боишься упасть? «…
Она потянула меня за собой, но я удержался за выступ. Я оттолкнул ее в последний раз от себя. Не знаю, быть может, она потеряла сознание, — я крепко сдавил ее шею…
Она лежала далеко внизу, а я все сидел, без мыслей, без воли, без освобождения; я был опустошен. Почему-то стало светло; красноватым, прерывистым светом освещался овраг, вырывая из тьмы полосами унылую бурую глину. Я все прислушивался, но на дне была тьма и тишина.
Наконец, я почувствовал жар и, обернувшись, увидел, что Аграфенина изба полыхала. Я ничему не удивился, но встал и пошел к себе. «Она умерла, она умерла», с идиотической тупостью повторял я себе всю дорогу.
Меня видели люди, спешившие на пожарище, но не остановили, не окликнули. Теперь меня обвиняют, кажется, еще и в поджоге. Но это решительно все равно. Тогда я только подумал дьявольски холодно и жестоко: «они, как пауки, пожрали друг друга». Я думаю и теперь, что это был пьяный поджог одного из них с целью разделаться с ненавистным противником, но погибли в огне оба — один на лавке у печки, другой на пороге к сеням.
Недалеко от сада Камчатовых, уже темневшего впереди, и в ночной темноте мягкою рыхлою массой, услышал я звон бубенцов: исправник спешил на пожар. Не удалась только в этом моя холодная инсценировка. Камчатов — старик сыграл роль исправника; меня отвели в холодный сарай и заперли там. Татьяны я не видал.
Я лег на солому и крепко уснул, но спал не более получаса, я думаю.
Проснулся я, как от толчка. Сквозь щели сарая светила луна, было прохладно. Я ничего ни сразу припомнить, ни собразить был не в состоянии. Сон был без сновидений, но мне именно чудилось, что длился тяжелый, неясный и неотчетливый сон. Вдруг я закричал, мне показалось, что под моими руками колышется что-то живое, и с ужасом, трепеща, я раскинул их врозь, раздвинувши пальцы. Я вскочил и стоял так, уцепившись руками о стену. Черный мой силуэт на тени, обозначавшийся через переплет плетня, лежал передо мною. Ночная тишина ничем не нарушалась, и я был один со своим преступлением. Я смотрел, не отрываясь, на темную свою тень в неясном полусвете луны, и она представлялась мне чьим-то поверженным мною трупом… Итак, первое впечатление после оцепенения дня было — ужас. Потом заговорило другое…
Ноги мои подкосились, и я опустился на клок травы у стены. Я закрыл руками лицо и слышал, как откуда-то, из глубочайших недр моего существа, забились, томя и силясь прорваться наружу, рыдания. Путь их был долог, мучителен, но, наконец, они охватили меня с порывистой силой. «Боже мой. Боже мой! — думал я, — что я сделал? Боже мой!» Иных слов во мне не находилось. Я забыл теперь о себе, а если и думал, то оплакивал свою погибшую душу… Для меня было потеряно все…
Смутная мысль о самоубийстве начинала во мне проясняться все с большею убедительной силой. Да, это единственный был логический конец… Сделать это нетрудно: перемет не слишком толст и пояса хватит… Я уже развязал шнурок на себе и думал перекреститься, но руки мои не подымались для крестного знамения, точно были они навеки проклятыми. Я упал ничком и зарыдал в отчаянии. Какой-то колючий бурьян жалил лицо, но я зарывался в него все глубже и безотрадней; хотя именно доля отрады была в этой боли…
Я лежал так, не двигаясь, довольно долгое время. Отдельные воспоминания начинали пробиваться во мне сквозь неотступное, казалось, навеки все заслонившее, сознание содеянного. Точно откуда-то издали с великим трудом спешил на помощь через препятствия верный единственный друг, которого не сразу был в силах даже и вспомнить по имени. Конечно, это была она — Татьяна, мною потерянная…
Тишина, сарай и пятна яркого света воскресили во мне еще такое недавнее июльское душное после полудня, чудесную нашу встречу и отклик Татьяны на зов. Никогда не вернуть этой минуты, никогда не услышать приветного голоса… Она ушла тогда от меня и не вернется… Я положил ей кольцо, нашла ли она?..
И вот чудесное дуновение стало меня достигать; я не понял тогда, откуда оно. Я поднялся на колени, расправил волосы, сел и задумался. Как тучи после грозы, пробегали во мне отдельные черные мысли, но надо мною обозначалось уже вечное широкое небо, под кровом которого есть место и мне, как есть всем равно счастливым и несчастным, преступным и добродетельным. Какая-то великая бессмертная стихия посылала мне издали свое дуновение…
Я прислушался. Чьи-то шаги похрустывали возле плетня, приближаясь. «Меня стерегут», подумал я и чуть ли не улыбнулся. Мысль о побеге мне не приходила и в голову. Куда бежать и зачем?., Я продолжал сидеть и тогда, когда шаги замерли и кто-то заворошился у замка на воротах. Широкие двери слабо скрипнули, и только тут дрогнуло мое сердце, узнав.
Татьяна остановилась в дверях, приглядываясь. На ней было накинуто широкое летнее пальто и рукава были похожи на крылья, опущенные вдоль. Я молчал и ждал; она приблизилась и стала передо мной. В сквозном свете луны лицо ее было видно отчетливо. Оно не было строгим, ни укоряющим, ни жестоким, в нем было что-то выше и больше человеческой строгости. У меня было странное ощущение, точно предстал передо мной ангел с весами в руке, пришедший взвесить мое преступление, веру, всю мою жизнь. Что будет сказано, так и да будет. Я отдавал судьбу свою в эти руки.
Татьяна долго стояла, ничего не говоря. За темною полосой в двери сарая открывался белый в сиянии месяца таинственный луг. Три сплетшихся липы казались одною огромной у изголовья оврага.
— Что ты сделал? — спросила она, наконец.
Я не отвечал.
Тогда она протянула ко мне свою руку и положила на лоб. Я закрыл глаза навстречу этому движению. Рука была холодна, узка; пальцы, близко сжатые, легли твердо, не дрогнув. Она наклонилась ко мне и прошептала:
— Ты должен был выбирать? Да? Ответь мне.
— Да, выбирать, — ответил я.
Татьяна еще постояла, потом села на сено рядом со мной и, зажав свою голову, стала покачиваться. Это было так странно, неожиданно, но как-то единственно верно и нужно. Строгий мой ангел сидел, не отделяя себя от меня…
Прошло, может быть, четверть часа. Никогда я их не забуду. Вся жизнь моя прошла предо мной. Мы оба молчали, но молчание это не было пустым; мало-помалу души наши, преодолевая тягость и боль, и вечную разъединенность, нашли дорогу друг к другу. Благословенна, трижды благословенна будь, светлая, далекая невеста мояБез тебя не сияло бы солнце, поникла бы самая жизнь, о божественная неизъяснимая женская сущность!..
Татьяна не укоряла и не прощала меня; уже одно приближение ее, невидимое еще, принесло мне горестное облегчение в самой тоске, потом она положила руку на голову, потом села, молча покачиваясь… И будто бы это и все?.. Нет, совершалась великая тайна: на голову грешного человека, измученного, как бы отпущением тяжкой вины легла благословенная эта ладонь, она отпускала грехи, но и обязывала. Слезы лились у меня обильным потоком, и я забывал их вытирать…