— Да, да, этак, — вздыхали в толпе. — Не скроешься, бывало, все видал…
Плакитин трогательно покаялся в своих давних археологических претензиях и признался, что на мысль о краеведческом музее натолкнул его Гуляев: он верно угадал, что селу, из которого стала разъезжаться молодежь, надо ощутить свои корни и оживить их. А ему, Плакитину, как раз это дело по силам. Какой он археолог, если живет делами нынешнего дня? О своей Сосновке только и думает.
И поклонился почти до земли, уступая место Понимаешу.
На кладбище цвела черемуха и распускалась сирень, звенели майские птицы, радуясь солнцу и наступающему лету, стояли дружной толпой нарядные сосновцы и вспоминали живого насмешливого Гуляева, с которым надо держать ухо востро.
— …Вот, понимаешь, когда сынок мельника кинулся на меня с гирей, а мужики были сердиты на нас, он один, дорогой наш товарищ Гуляев, не побоялся заступиться за меня, и хлеб голодающей Москве мы послали. Целый обоз, понимаешь, отправили на станцию. И во время коллективизации деревни на социалистические рельсы он меня разок защитил, понимаешь, — вот рубец на голове, глядите… А могло быть хуже, понимаешь, если бы не он. Правда, он тогда же и обсмеял меня, но это наше дело, понимаешь, и я сам был виноват. И за то, что он исключил меня из партии, я не обижаюсь: коммунист — высокое звание, его надо завоевать, понимаешь, надо много знать и уметь, а пока работать простым советским активистом. Вот так я думаю, понимаешь!..
В последний раз запели сверкающие на солнце трубы, заныли черные дудки оркестра, и скоро над Гуляевым вырос холм земли с русским православным крестом, покрашенным голубой краской.
— Даже в бреду шутил, теряя сознание, — рассказывала пожилая фельдшерица, когда мы возвращались с кладбища. — А когда мы положили к нему в палату парня из соседней деревни и тот спросил, долго ли еще лежать Гуляеву, он с улыбкой ответил, что осталось двое с половиной суток: ночь здесь, на койке, и двое суток дома, в гробу. Потом уже вечный покой. И улыбался при этом весело, без всякой тоски.
Фельдшерица рассказала, что в тот же день вечером, когда его привезли в больницу, он дал ей мой адрес и попросил послать телеграмму с таким смешным текстом. Она предлагала исправить, но он не разрешил. А на другой день, после получения ответа — очень он ему обрадовался, хвалил за краткость, — попросил послать вторую. За час до смерти послали: знали — безнадежен.
— Часто он вспоминал вас, — рассказывала фельдшерица, — но когда бредил, то называл вас Колей почему-то.
Я торопливо закурил, ломая спички. Коля был его единственный сын, погибший в Отечественную войну, и Гуляев не раз говорил мне о нем, показывал довоенную фотокарточку. В сыне он особенно ценил искренность, радовался этой его способности, любил ее в людях.
— Он велел передать вам, — сказала фельдшерица, — что вы оказались правы и точно предсказали причину смерти. Он жалел об этом. — Фельдшерица поглядела на меня подозрительно. — Вы правда предсказали или у него помутилось сознание?
Я вспомнил свое давнее предупреждение о том, что он станет жертвой своей же рискованной проделки, и сказал, что Гуляев, вероятно, бредил.
На поминках односельчане пили бражку, приготовленную хозяином для новоселья, и вспоминали его живого — весело вспоминали, будто он и не умирал для них.
Сосновка теперь благоденствовала, богатела, газетчики часто наезжали сюда за положительным материалом, и Понимаешь уже не писал о том, что собаки лижут чурбаки, потому что рынок оборудовали на манер городского, вместо открытых колодцев появились водопроводные колонки, и сосновцы мечтали о центральном отоплении и газе в каждом доме. А во многих палисадах я видел цветники, сделанные по примеру Гуляева.
— Он и надо мной подсмеивался, — вспоминала сухонькая Матрена Дмитриевна, угощая поминавших. — В самое Москву перед войной возил, — чай, помните.
— Помним, помним…
— Я ему толкую: дом надо поставить, а он меня — в Москву. «Погляди, говорит, пока молодая, плюнь на дом». И уговорил ведь. А я нигде дальше района не бывала, растерялась, он под землю меня затащил, в метро, — страшно, трясусь вся, и опять же — приятно: сосновская баба, а еду в чистой публике под самой Москвой!.. В ресторан водил, кушанья заставлял выбирать — смех. «Выбери, говорит, самое лучшее, чего ты не ела». Я читала, читала листки те и выбрала такое уж незнакомое, что и не выговорю, — ткнула пальцем: это. Приносят, я понюхала, съела ложечку — батюшки, да это тыква! У нас дома ее полный сарай, на подлавке целый воз лежит, на всю осень хватит… А он заливается, хохочет на все помещенье…
Матрена Дмитриевна тихонько засмеялась, вытирая глаза, и захмелевшие односельчане засмеялись, заговорили, вспоминая каждый свое.
Гуляев жил, и память о нем была прочной и веселой.
1970 г.
ЛУННЫЙ СВЕТ
А. А. Жукову, сыну
Они сели рядом, а напротив, на переднем кресле, сидела девушка, и когда сын, продолжая разговор, сказал: «Пап, а помнишь», — девушка удивленно посмотрела на отца, потом на сына. Конечно, она сразу обратила внимание на сына, он выделялся и новенькой формой, стройный такой молодой летчик, но она никогда бы не подумала, что севший рядом с ним мужчина, точно такого же роста и почти такой же стройный, в гражданском костюме, может быть отцом летчику.
— Ну да, помню, — отвечал отец. — Я тогда вернулся из армии, а тебе было четыре года, и ты мог это запомнить сам. Я-то прекрасно помню. — Он перехватил удивленно-пристальный взгляд девушки, пожал плечами и опять обратился к сыну: — И еще помню тебя двухлетним, когда я был в отпуске и мы поехали с тобой на велосипеде в лес. Ты сидел впереди на раме, вернее, на моей пилотке, которую я подложил, и держался одной рукой за руль, а другой все помахивал матери — она стояла у дома и глядела нам вслед. Вряд ли ты помнишь это.
— Не помню, — с сожалением сказал летчик.
И тут в салоне грянул репродуктор, включенный водителем на всю мощность, и они оба посмотрели на часы — шли первые минуты первого, середина дня, диктор сообщал сводку последних известий:
— …эскалация войны во Вьетнаме, происки израильских экстремистов и американских империалистов на Ближнем Востоке, испытательный взрыв китайской термоядерной бомбы, «черные полковники» — палачи греческой демократии, рост военного потенциала Японии, последствия урагана в Чили…
Они уже не могли говорить, обреченно слушали, а может быть, ждали, когда он утихнет, но репродуктор не утих, и возле станции они вышли вслед за девушкой, чтобы пересесть на электричку.
Девушка дважды оглянулась, и сын озорно подмигнул ей, а отец, встретив ее сочувственный взгляд, улыбнулся и подумал, что она добрая и глупая.
— Знаешь, пап, а она ведь на тебя не просто поглядывала: она будто оценивала тебя, будто примеряла.
— Балбес, — сказал отец, хлопнув его по плечу.
Взяв билеты, они подошли к краю платформы посмотреть на воробьев, которым мальчишка крошил булку, а воробьи прыгали по рельсам и шпалам, хватали крошки и драчливо наскакивали друг на дружку. Тут опять подошла девушка из автобуса, отец с сыном переглянулись и пошли по платформе вперед, чтобы сесть в головной вагон.
Им хотелось провести вдвоем этот день, походить по Москве и поговорить, потому что вечером летчик уезжал к месту своего назначения, и отцу хотелось, чтобы сын уехал спокойным и внутренне готовым к первым самостоятельным шагам в своей жизни. У самого отца редко так получалось, — может, потому, что рядом не было опытного близкого человека, может, из-за нетерпеливости — всегда выходило неожиданно, будто бросался с обрыва в незнакомую реку. Правда, его метания и броски совершались в одном направлении, даже в строго определенном направлении, не было лишь подготовленности, ни внешней, ни внутренней.
— Идет, — сказал сын вслед за далеким, стонущим сигналом электрички. — Это сколько же тебе было лет?
— Когда?
— А вот когда мы ездили на велосипеде в лес, а мама глядела нам вслед.
— Двадцать один, — ответил отец.
— Интересно. Мне сейчас ровно столько, но я не могу представить себя отцом, не получается.
— Это потому, что ты не отец, — сказал он. И вспомнил, что сам тоже не испытывал тогда родительских чувств, забавлялся с сыном не то чтобы как с игрушкой, а как с чем-то любопытным, но не особенно важным.
И еще вспомнил, что тогда, в тихий июньский день пятьдесят второго года, когда он, отпускной солдат, катал своего малыша на велосипеде, а потом повез его в лес и чуть не потерял там, вот тогда он впервые почувствовал себя родителем, отцом, хотя, может, не до конца осознал это.
Он тогда оставил велосипед на просеке и, углубившись с сыном в лес, который манил малыша яркими пичужками, порхающими в кустах, нашел просторную травяную полянку, где было много клубники. Малышу скоро надоело нагибаться за каждой ягодкой, и он лег на траву и ползал, открывая попутно мир букашек, муравьев, червей, пока не заполз далеко в кусты. Как же испугался отец, когда увидел, что его малыша нет на поляне, как бегал тогда, обшаривая каждый куст, и как радостно рассердился, когда увидел, что малыш спрятался за высокий пень и не откликается, хитро прислушивается, ждет, когда его отыщут.