И тогда из Крыма впервые потянул в Петербург влажный ветер Черного моря. Орел повел одной головой на юг, увидел — и надолго оставил её в этом внимательном повороте, упершись немигающим своим глазом в узкую щель Босфора.
Другая голова тревожно смотрела на запад. Там наполеоновская блокада зажала жирную пуповину, питающую английским золотом младенческий рот российского торгового капитала. Дворянство, как на охоте, замахало краснооколышными фуражками на императорского орла, сгоняя его на новые войны:
— У-лю-лю!..
— Ату его!
И он взлетел, подчиняясь, и приобрел в этом полете тот широкий размах крыльев, который напоминал ему и Европе недавнее надменное паренье над Лейпцигом, Берлином, Парижем и Веной, — распластанный и изящный александровский орел. Геральдика, прислушиваясь к почтительному хору европейских держав, тотчас сменила в его лапах пятак державы и дубинку скиптера на многозначительные громовые стрелы и лавровый венок. На целое столетие престиж молодой русской расы был неразрывно связан в представлении буржуазной Европы с престижем неколебимо сильной, твердо охраняющей современный «порядок» царской власти, и моральная сила России отождествилась с военной силой европейского жандарма[34].
Однако все же дубинка была привычнее, чем романтические громовые стрелы. И николаевский орел поспешил поднять с Сенатской площади выроненный новым царем скипетр, мокрый от крови восставшей гвардии, и напоминающе занес его над страной, как шпицрутен. Николай Первый исправно кормил птицу сырым мясом из собственных рук; перья её встопорщились, клювы заострились, головы опять вытянулись к черноморским проливам и к Европе, — и никому уже не узнать в этом жестоком, хищном и властном орле-стервятнике флегматичного, откормленного каплуна времен тишайшего лабазника. Камнем, сложив крылья, падает он на восставшую Венгрию, одним ударом приканчивая революцию; широкими кругами ширяет над Кавказом, разоряя гнезда горных племен; хищная его тень покрывает Персию, угрожая английским деньгам, наводнившим персидские рынки. Империя цветет, богатея и ширясь, крылья орла опять вздымаются кверху в нестерпимой гордости самовластья; империя грабит своих и чужих, грабит армиями, дешевым хлебом, водкой, жандармами, мануфактурами, департаментами.
Но колеса истории, скрипя, окончательно сворачивают с древней феодальной дороги, и императорский престол пошатывается на своей исторической колеснице, роняя в страну от этих толчков вынужденные реформы. Ими устилают путь. Орел кровоточит: крымская кампания, первое поражение распухшей монархии… Две головы орла вступают в озлобленное противоборство, помещики и молодая буржуазия царапаются во внутренней борьбе, временами мирясь, чтобы вместе расклевать общего врага, подымающегося внутри измученной страны: революцию. Это последнее мирное занятие вошло в обиходный круг дел царственной птицы. Жирная и громоздкая, подобная новому своему хозяину — Александру-миротворцу, уселась она на империю, от края до края укрыв её своим телом, незаметно для Европы раздирая острыми когтями растущую революцию и костяной улыбкой клювов кокетничая с Францией, подманивающей её золотой крупой франков.
Но, снова согнанный с нашеста криками российских банков, отвыкший летать, разъевшийся на домашних хлебах, круглый орел тяжело и неохотно летит на восток за десять тысяч верст в неверную колониальную авантюру. Порт-Артур! — второе поражение, военный крах, понесенный самодержавием… Ох, годы! Когда ты видел такие годы, черный с золотом императорский орел? Почему геральдика не присвоит тебе новые атрибуты победы — виселицу и нагайку? Новые знамена приютили тебя на своих полотнищах, новая надежная императорская гвардия — «Союз русского народа» — черная сотня купеческих молодцов победно проносит тебя на хоругвях по усмиренным погромами Гомелю, Кишиневу, Белостоку, Седлецу. Черная сотня идет по пылающей России, закрепляя боевые победы Семеновского полка, черная сотня возвращает орлу Москву, Одессу, Кронштадт, Свеаборг, царство Польское, Красноярск, Иркутск и площадь Зимнего дворца. И на башенке его, обращенной к сырым казематам Петропавловской крепости, вновь спокойно и грузно присел вспоенный кровью, мясом вскормленный, зубчатокрылый двуглавый орел, накапливая в острых когтях нестерпимый военный зуд.
И теперь он опять смотрит на проливы и на Европу с кормы «Генералиссимуса» хищным полубезумным взглядом красноватых глаз. Освеженная французскими займами позолота блестит на его перьях: Георгий Победоносец бодро скачет на тонконогом коне навстречу победам. Гербы покоренных царств теснятся на крыльях, очищая место турецкому полумесяцу, данцигским ключам и галицийским колосьям. Двуглавый орел шевелит крыльями, готовясь к своему пятьдесят третьему военному полету…
Но побед не будет. Год Цусимы и Порт-Артура висит на крыльях орла неодолимым грузом истории. Военное могущество двуглавого хищника оказалось мишурным. Он сам себя сожрал, пытаясь ударами крепких клювов задержать движущий Россию исторический ход. Царизм оказался помехой современной, на высоте новейших требований стоящей организации военного дела, — того самого дела, которому царизм отдавался всей душой, которым он всего более гордился, которому он приносил безмерные жертвы… Гроб повапленный — вот чем оказалось самодержавие в области внешней защиты, наиболее родной и близкой ему, так сказать, специальности[35].
И пусть Раймон Пуанкаре обещает самоновейшее оружие, пусть сходят со стапелей новейшие линкоры, пусть штабс-капитан Андреади смело возит по небу на русском военном самолете первую женщину-пилота, княгиню Шаховскую, изумляя ловкостью обращения в воздухе с дамой, пусть лихорадочно стучат в ревельских доках пневматические молотки на новейших подводных лодках, — он обречен, победоносный некогда императорский военный орел. Первые залпы в Восточной Пруссии обнажат страшные язвы системы, прикрытые его золочеными крыльями. Мазурские болота засосут целиком его верную опору — гвардию. В армию хлынут, гонимые ударами цепких когтей, новые ненадежные кадры. Царь, в последней надежде на военное чудо, протягивает сегодня руку смерти, отдавая ей по тысяче людей за каждое перышко четырехсотлетнего орла, — и смерть тяжко сжимает цареву руку, вглядываясь с усмешкой в проступающие во мгле темные своды екатеринбургского подвала… 16 июля решает судьбу орла — 16 июля, день подписания манифеста о последней мобилизации русской армии и русского императорского флота.
Она фактически уже шла. Боевые снаряды неповоротливыми тюленями лежали на палубе. Заградители стояли в Порккала-Удде, изнывая вместе с флотом в нервическом нетерпении поскорее сбросить в воду свою спасительную преграду готовых к взрывам мин. Катера, как нераспрягаемые во время пожара лошади, дымили на выстрелах в самозабвенной готовности сорваться с места и мчаться куда надо — подталкивать скрипучую машину необъявленной, но проводимой мобилизации. Черная пыль принимаемого для боя угля лежала на палубе, на белом чехле часового у флага и недвусмысленным траурным крепом покрыла золотые крылья кормового орла. На палубе начиналась третья за сутки разводка на работы.
Срезанная до половины грот-мачта торчала над кормовой башней безобразным и гнетущим напоминанием, зловеще грозя гигантскими обгорелыми пальцами своих почерневших от огня спиралей. Матросы в грязном рабочем платье, без фуражек, с надетыми вместо них на головы чехлами стояли ломаным фронтом, готовясь продолжать погрузку угля. Широкие, как трибуны скачек, лестницы, образованные подвешенными беседками, спускались с баржи с углем. Портовый кран нагнул свою длинную шею над шаландой со снарядами; седой крановщик с повязанной щекой, дожевывая хлеб, выглядывал из своей закопченной стеклянной будки, равнодушный, как стрелочник. Раскиданные по палубе угольные корзины, снаряды, какие-то бочки, ящики, тюки, вытащенные из командной библиотеки деревянные шкафы загромождали палубу. «Генералиссимус» перетряхивал содержимое своих погребов, шхиперских и кладовых, отбирая нужные для боя вещи и выкидывая на берег ненужные. Такими были практические снаряды (те самые, которыми лейтенант Ливитин стрелял по парусиновым щитам), деревянная мебель, тенты, ковры, шлюпочные паруса, сломанные кресла для отдыха офицеров на юте. Вся эта сутолока вещей была невообразимо хаотичной, как платформа узловой станции. Весь российский императорский флот наспех пересаживался в скорый поезд с лаконичной табличкой под окнами вагонов «Порт — бой».
С трудом пробираясь между завалившими палубу вещами, лейтенант Ливитин добрался до фронта четвертой роты, и Сережин, как всегда — густо и страшно, рявкнул «смирно». Ливитин оглядел фронт.