— Этот-то? Этот сатюк мне знакомой. Знакомой и я ему. Только я с этим прохвостом и рядом не встану, я его, дьявола… Давно надо бы ему ноги-то выдернуть!
— Тихо, тихо! — Милиционер схватил Евграфа за рукав, да так, что рукав треснул. А может, и сам Евграф так отдернул руку, что рукав треснул. Микулин не знал, куда деваться от стыда, краснел и ерзал:
— Та-скать, не имеет значения… товарищ Скачков.
Евграф взъярился еще больше:
— Опеть ты миня таскать? Я вот тебе, прохвосту, потаскаю, я… Евграф шагнул, намереваясь схватить Микуленка за ворот, и был остановлен.
— Тихо, тихо! — Милиционер держал Евграфа за второй рукав.
— Чево тихо? Я и так тихо! Он, прохвост, мою девку в гумне уделал и сам в райён! Он и у вас тут наделает выблядков, да и в Вологду убежит, я этого кобеля знаю! Он у меня не то запоет, ежели я-то за ево возьмусь! Товарищ Скачков? Скажи-ко, хто евонных выблядков будет кормить? Моя девка была девка как девка, нонче родила! Парня вон принесла. А вить этот прохвост жениться сулил!
— Родила, говоришь? — Скачков хохотнул.
— Да! — сразу переменился Евграф. Подбоченился. — Витальем зовут.
… От стыда Микуленок готов был провалиться сквозь землю. Он, торопясь, расписался в бумаге и красный как рак выскочил из кабинета. Глаза бегали, руки суетливо возились с портфелем. В таком виде Микулин и выскочил от Скачкова. «Как это так? — в смятении роились его мысли. — Неужто Палашка Виталья родила? Вот тебе и физкультурная пирамида… Евграф давно должен быть отправлен, а он тут. Опозорил, черт бородатый, на весь район. А Сопронов-то? Ничего себе!..» Микуленок не чуял под собой ног, перешагивал вешние лужи, стремился подальше от прокурорского дома.
Тем временем Скачков, довольный, убрал подписанную Микуленком бумагу и отпустил секретаршу. Евграф по-прежнему стоял, то глядел на затоптанный пол, то снова клеймил теперь уже не Микуленка, а Сопронова. От волнения он забыл сам про себя, о своей же пользе:
— Я ему, дьяволу, вихлет[3] сломлю, когда приеду в Шибаниху!
— Не приедешь, — возразил Скачков.
— Это как так?
— А так. Моржам будешь спины ломать, гражданин Миронов! Отправим тебя ближе к Белому морю. А всего скорее заставят тебя елки спиливать.
— Не я первый, не я последний, — перекрестился Евграф. — Господь не оставит…
— Слушай внимательно твои вчерашние показанья.
Следователь начал скороговоркой бубнить текст допроса: «… взял за шкирку жену Марью, сдернул платок с дочери Палагии, ударил меня по руке, после чего я из себя вышел и схватил от шестка кочергу».
— Так. — Скачков зачеркнул слова насчет кочерги. — Слушай дальше. «Часов было часа два ночи, он распахнул ворота и пнул мою бабу ногой. Она ревела и дочь Палагия ревела…»
Скачков велел Евграфу подписать. Евграф взял карандаш и печатными буквами на бумаге вывел свою фамилию.
— Увести! — коротко бросил Скачков.
Милиционер вышел первый, указуя дорогу арестованному, чтобы тот не открыл по ошибке другие двери.
Скачков отодвинул бумаги и зевнул, потянулся как сонный кот.
Дело сделано.
Не больно-то приятное дело оформлять такие бумаги, но ничего не попишешь, поскольку пришло указание свыше. Дня два назад ему передали телеграмму нового областного прокурора Головина с требованием выявить и привлечь к уголовной ответственности левых загибщиков. На верхнем левом углу чернилами косо была поставлена резолюция предрика: «Выявить. Оформить». Прокурор в районе тоже был новый, приезжий, тот красным карандашом добавил: «т. Скачкову, для исполнения». Скачков думал над телеграммой ночь, ни до кого, кроме Сопронова, не додумался и решил допросить кого-либо из шибановских арестованных. Рогов Иван был давно отправлен. Под рукой оказался всего один, Евграф Миронов.
Такова была история сегодняшнего допроса предрайколхозсоюза Микулина. «Хорошо, что не успели отправить Миронова в Кадников», — подумал Скачков и позвал секретаршу:
— В двух экземплярах! Срочно…
* * *
Милиционер был обут в сапоги и шел прямо по лужам, Евграф же шагал в валенках и старался ступать где посуше, поэтому стражник иногда останавливался и ждал своего арестованного.
С утра было солнечно и тепло. Скворцы пели по всему поселку. Сейчас вдруг стало темно, наплыло небесной хмари и повалил густой нехолодный снег. Широкие, по пятачку, хлопья залепили Евграфу бороду. Шуба раскисла, зимняя шапка промокла, лепешкой сидела на давно не стриженной голове. Но особенно мучился Евграф с обуткой. Ноги были давно сырые, хоть и обут с портянками. Да где это видано, чтобы по лужам да в катаниках? Хоть бы какие неражие сапоги…
Арестованных кулаков, подкулачников и овверхушенных держали в поселковой бане, на допросы водили через весь районный поселок. Евграфу было стыдно до слез: «Эк, до чего дожил! О Паске по лужам в катаниках. Будто варнак аль душегубец…»
Снег падал так густо, что народу на улице не стало, но какая-то старушка все же попробовала всучить Евграфу два яйца и горбушку ржаного хлеба. Милиционер отпугнул старушонку, да и сам Евграф не считал себя нищим. Обижен — это верно. Обижен, да не нищий, хоть и говорится в пословице: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Он и не зарекался. Только на милостынку век не надеялся и нынче не будет. Эх, кабы сапоги вместо катаников! Прохвост Микуленок, небось, видел, во что обут Миронов Евграф. У самого-то сапоги хромовые, со скрипом; Те самые, которые подвели блядуна Микуленка за Евграфовой печью. Дело было в летней избе. «Палашка, дочка… Марья жонка… Где они, бедные, чем живут-кормятся?» Евграф на ходу, кулаком промокнул глаза. Про Палашку-то… Сказал наугад, а ей вроде еще и родить пора не пришла. В мае должна и родить.
Но в голове у Евграфа так уж сложилось, что Палашка родила парня Виталья. Почему Виталей? А кто знает, Виталей и Виталей…
Проходили мимо потребиловской лавки, дальше начинались склады и «галдареи». На одной галдарее под навесом сидел человек с котомкой. Он оглянулся, увидел Евграфа и сразу вскочил:
— Божатко!
Евграф встал как вкопанный в землю. Не верил глазам, разглядывал:
— Пашка? Неужто ты? Здорово, парень! Христос воскресе!
— Воистину…
Милиционер не слышал и топал дальше, а когда почувствовал за собой пустоту, обернулся назад:
— Живо, живо! Шагом марш.
— Да мы и так живы, — сказал Евграф. — Вишь, родня вить, дай хоть поговорить…
— Ежели не очень долго. — Милиционер оглянулся во все стороны. — А то мне за вас попадет.
— Не попадет! — Евграф обнял Павла. — Ты давно ли с дому-то?
Оба сели под навес галдареи, около коновязи. Павел сбивчиво рассказал про Шибаниху и про свою работу на лесоучастке. Спросил про Ивана Никитича.
— Отправлен! Давно отправили, а куды не знаю. И Саша залисенский отправлен, и Гришка из Заозерья, а меня вот держат. Пошто дёржат, не знаю. Сидим в бане, кормят дородно. Да кажин день новых приводят, однех в Кадников отправят, новых приводят. Места-то мало.
Милиционер забеспокоился:
— Хватит! Встали, пошли.
— Да мы счас! — обратился к нему Павел. — Еще немного…
Евграф заторопился:
— Паша, скажи моим… Вот кабы сапоги мне. Послали бы с кем… Я бы не тужил. Вишь, обутка-то? Не по климату катаники-то!
Павел не долго думая начал разуваться.
— Да ты сам-то… — Евграф растерялся.
— Бери, бери! Обувай. Я-то тут разживусь. Возьмут в Красную Армию, там обуют. А то знакомых увижу…
Евграф вопросительно поглядел на конвойного. Тот легонько покашлял и опять оглянулся во все стороны. Негромко сказал:
— Живо, живо. Обувай, да надо идти. Евграф быстро обулся в Павловы сапоги.
— Паша… Век буду помнить… Ну, не поминай лихом. Скажи там поклон… Подсоби моим бабам… чем можно…
— Прощай, божатко! Не увижу я их. Уеду. Хочу в Красную Армию…
— Поезжай… Ладно и сделаешь…
Павел стоял босиком на «галдарейном» настиле кооперативного склада. Ныла больная ступня. Евграф с милиционером быстро двигались к бане, оба вскоре исчезли за углом галдареи.
Павел кусал губы. Глаза тяжелели от влаги. Ступня и здоровой ноги начинала мерзнуть, он поглядел на Евграфовы валенки. Как в них добраться хотя бы до военкомата? Деньги, выданные Шустовым, не троганы. Надо купить какую-нибудь обутку. Сапоги… хоть какие-нибудь. Вот и лавка рядом. До лавки-то уж как-нибудь…
Он расправил вонючие сырые портянки Евграфа, сунул руку в один валенок, чтобы выбросить промокшую соломенную стельку. Рука нащупала что-то лишнее. Павел вынул из валенка много раз сложенную бумажку. Развернул. Написанная химическим карандашом, подмоченная на углах и сгибах, была она сухая по середине. Павел прочитал и все понял. Украинские слова почти все оказались понятными: