с последующим превращением двух в одно андрогинное целое, говорящее о себе уже и в мужском, и в женском роде одновременно:
…мне, — дважды блаженной/блаженному, счастья данасила такая была, что и смерти б уж не рассечь, нонебу, шуткуя, — ужо! — угрожал я перстом,о муках творенья уже я страдала беспечно…
Кстати, такое смещение в одном стихотворении источника речи, а соответственно и точки видения, похоже, характерно для манеры Полищука, оно встречается, помимо «Отрывка», и в упоминавшемся уже «Плаче по деревлянам», на самом деле структурно построенном как диалогическая система: хор деревлян — отвечающий ему лирический герой, хотя диалог этот сознательно недовыявлен, что придает ему характер как бы внутреннего звучания; и в завершающем цикл «Змей и битва» стихотворении «Битва», где сначала речь ведется от лица витязя-змееборца, затем от внеличного повествователя, потом от лица змея и, наконец, от имени девы, что синтаксически не проявлено никак или, точнее, все это сознательно слито в единый поток общей, нерасчлененной речи витязе-змее-девы, к каковому чуду приращивается еще и авторское «я».
Был враг мой стозевен и лаял,а девы — безмолвны мольбы.Но скоро коня оседлал я.Взлетая, конь встал на дыбы.
……………………………..
И витязь чрез бездну пустуюзарницей стремится с высот.Он белу красу молодуюот гадкого чуда спасет.
……………………………..
Он бьет точно в яблочко, в завязь,где — смерти иглою прижат —убогим червем извиваюсьаз — недоразгаданный гад.Вот всадник над битвою, гневен,застыл, потрясая копьем…Был изверг озорен, стозевен,и жертвой была я при нем.
……………………………..
И точно так же, как в приведенных примерах в пространстве одного стиха разные персонажи-лица соединяются в синкретичное целое единой авторской речи, внешне разностильные, пестрые части книги образуют странное, химерическое, но законное единство «Гиппогрифа» в пространстве авторской идеи о поэтике контрастов, представляя urbi et orbi книгу-свод разнообразных, едва ли не всевозможных форм (отчасти тем самым продуцируемого) некоего стиля, собрание его поэтических образцов и канонов — в созданной московским поэтом Дмитрием Полищуком хрестоматии нового барокко.
Павел БЕЛИЦКИЙ.
Чудесная несвобода
Станислав Лем. Библиотека XXI века. Перевод с польского. М., ООО «Издательство АСТ», 2002, 603 стр. («Philosophy»)
Книга состоит из шести разделов: «Абсолютная пустота» (1971[5]) — рецензии на несуществующие книги, «Мнимая величина» (1973) — предисловия к несуществующим книгам, «Голем XIV» (1981) — собрание материалов, посвященных попыткам контакта с суперкомпьютером (надо ли говорить, что такой компьютер никогда не был создан), «Провокация» (1984), «Библиотека XXI века» (1986) — рецензии на книги, которые не существуют либо только будут написаны в конце XXI столетия. Последний раздел — «Записки всемогущего» (1963) — текст, написанный от лица самодостаточного искусственного разума. Это произведение может трактоваться как вполне традиционная фантастика, но по проблематике примыкает к другим разделам книги, и включение его в издание составителем К. Душенко кажется вполне оправданным.
Проблема контакта с иным сознанием занимала Лема на протяжении всего его творческого пути. Он строил модели сознания и поверял их жестким анализом. Моделями могли быть и инопланетный разум, и мыслящие машины, и Создатель, и человек. При всем разнообразии форм внешнего разума познающий оставался одним и тем же. Варьируя образы иного разума, рассматривая его с разных сторон в разных его проявлениях, Лем фактически снова и снова исследует разум собственный, который является испытательным полигоном контакта. И потому во многом проблема Станислава Лема — это проблема самопознания человека.
Человек вступает в контакт: с сотворенным им самим в собственном сознании виртуальным миром («Робинзонады»), с «говорящими» и даже предсказывающими будущее бактериями («Реджинальд Гулливер, „Эрунтика“»), с собственным творением — компьютером, прошедшим «порог разумного», — мыслящим Големом XIV. Компьютер исследует своего создателя («Не буду служить») и строит непротиворечивые гипотезы сотворения себя самого и того мира, который он познает, — и это уже модель отношения человека и Творца. Компьютер моделирует человеческое сознание и даже творчество («История бит-литературы в пяти томах») и пишет роман Псевдо-Достоевского «Девочка». Лем исследует и отношение Всемогущего с самим собой («Записки всемогущего»). При всем необыкновенном разнообразии приемник и передатчик информации однозначно указаны и сообщение отчетливо артикулировано.
Если мы очень кратко припомним романы Лема, посвященные контакту с инопланетным — внешним человеку пространственно — разумом, то сразу можем заметить поразительную общую черту: все эти контакты заканчиваются полной неудачей. Последний роман Лема о контакте, последняя написанная им в жанре научной фантастики книга называется «Фиаско» (1986).
«Эдем», «Солярис», «Непобедимый», «Глас Господа» — все это попытки предельно реалистически представить контакт, следуя внутренней логике повествования-исследования, и всегда с одним и тем же результатом. Контакт с неантропоморфным разумом невозможен. Почему? Всякий раз причины совершенно различны.
Может быть, исследовать саму форму контакта? Сам процесс коммуникации? Или нам нечего сказать, или мы в самом существе своем ничего не хотим услышать. Или и то и то.
Предметом исследования Лема становится сам способ контакта — то есть способ передачи информации. В частности, текст. Проблеме текста вообще, художественного текста в частности и посвящены в основном произведения, собранные в книге «Библиотека XXI века».
Можем ли мы что-то сказать? Или мы обречены на ложь или молчание?
«Абсолютная пустота» — это пустота заполненная. Это — сообщение, которое несет нулевую информацию. Это — кипящий вакуумный конденсат, где возникают, чтобы тут же аннигилировать, мириады виртуальных частиц. Так почему литература стремится к этой абсолютной пустоте? Лем дает свой вариант ответа.
«„Ничто, или Последовательность“ — не только первая книга мадам Соланж Маррио, но и первый роман, достигший пределов писательских возможностей. Его не назовешь шедевром искусства; если уж это необходимо, я бы сказал, что он — воплощение честности. А именно потребность в честности — червь, разъедающий всю современную литературу. Поскольку больше всего мучений причиняет ей стыд от невозможности быть одновременно писателем и подлинным человеком, то есть серьезным и честным… стыд и шок писателя — осознание того, что он неизбежно лжет, когда пишет… В прежние времена такого противоречия не существовало, потому что не существовало свободы; литература в эпоху веры не лжет, она только служит…
Что же оставалось литературе после того, как она неотвратимо осознала собственную неблагопристойность? Ничего, кроме шашней с небытием. Ведь тот, кто лжет (а как мы знаем, писатель должен лгать) о ни чем, вряд ли может считаться лжецом.
В таком случае нужно было — и именно в этом прелесть последовательности — написать ничто. Но имеет ли смысл подобная задача? Написать ничто — отнюдь не то же самое, что ничего не написать. Следовательно?..
Ролан Барт, автор эссе „Le degré zéro de l’écriture“[6], даже не подозревал об этом (но он мыслитель скорее блестящий, чем глубокий). Он не понял, стало быть, что литература всегда паразитирует на разуме читателя. Любовь, дерево, парк, вздохи, боль в ухе — читатель понимает это, потому что испытывал сам. С помощью книги можно в голове читателя попереставлять всю мебель при условии, что хоть какая-то мебель до начала чтения в ней находилась.
Ни на чем не паразитирует тот, кто производит реальные действия: техник, доктор, строитель, портной, судомойка. Что по сравнению с ними производит писатель? Видимость. Разве это серьезное занятие?»
У литературы нет выбора. Или служение — то есть трансляция чужих, не ею порожденных смыслов, или молчание, ложь, имитация речи и смысла. Это очень жесткий вывод.
Но что такое литература постмодерна? Это попытка использовать слово в его коммуникативной роли для создания художественного текста, который требует использования творящего слова.
К этому литературу приводит кризис достоверности, недоверие к слову, неверие в то, что слово может иметь какое-то значение, кроме вполне измеримой информации, которую оно передает в сообщении. А то, что нельзя померить, — не существует. Заставить слово выглядеть коммуникативным, будучи, по существу, творящим, порождающим, — рискованная и очень интересная задача. Текст постмодерна — это сообщение, которое может быть принято, если к нему отнестись как к сообщению. Это принципиальное различие не только с модерном, которому противопоставляет себя постмодернизм, но со всей когда-либо существовавшей литературой от самых ее истоков.