…В середине ноября, как раз в разгар работы над водевилем «Кто брат, кто сестра…», Вяземский получил из Одессы весточку от Пушкина и объемистую рукопись. Это был «Бахчисарайский фонтан». «Вот тебе, милый и почтенный Асмодей, последняя моя поэма… Если эти бессвязные отрывки покажутся тебе достойными тиснения, то напечатай, да сделай милость, не уступай этой суке ценсуре, огрызывайся за каждый стих и загрызи ее, если это возможно… Еще просьба: припиши к «Бахчисараю» предисловие или послесловие…» Пушкин просил друга заняться изданием поэмы, а попутно сочинить предисловие этнографического характера. Вяземский хорошо знал, как нуждается Пушкин в материальной поддержке, и потому без промедления занялся издательскими делами. Но просьбу друга о предисловии истолковал по-своему, сделав свою статью программным документом русского романтизма. Эта статья вызвала первую в истории русской критики большую полемику вокруг теоретической литературной проблемы. Сам того не желая (а желая лишь уязвить побольнее противников да доставить Пушкину денег), он оживил журналистику, сделал ее по-настоящему современной и актуальной, как позднее оживил ее вторично — своим «Московским телеграфом»…
Намерение написать такую статью, конечно, возникло у Вяземского задолго до появления «Бахчисарайского фонтана». Он много размышлял над самим понятием романтической поэзии, которое в России многими связывалось прежде всего с «туманной далью», немецкими балладами в переводах Жуковского или в лучшем случае с именем Байрона. «Не знаешь ли ты на немецком языке рассуждений о романтическом роде? — спрашивал князь Жуковского. — Спроси у Блудова, нет ли также на английском? Мне хочется написать об этом… Романтизм как домовой: многие верят ему; убеждение есть, что он существует, но где его приметы, как обозначить его? Как наткнуть на него палец?» Вяземский понимал, конечно, что романтизм — не изобретение последних байронических лет. Он вспоминал слова Дидро: «Умеренные страсти — удел заурядных людей». Вспоминал других энциклопедистов — они умели быть чувствительными и страстными. Откровенный до взбалмошности Руссо… Великолепный Шиллер… А «Адольф» Бенжамена Констана?.. Да это же прямой предок Чайльд Гарольда… Все эти старые, хорошо известные чувства и герои словно заиграли в начале 20-х новыми красками…
«Наткнуть палец» в конце концов Вяземский решил на Пушкина — кто же, как не он, воплощает в себе русский романтизм?.. Еще в апреле 1820-го собирался он «придраться» к Пушкину «и сказать кое-что о поэзии, о нашей словесности, о писателях, читателях и прочее»… Вот и случай!.. И задеть попутно всех московских воронов, которые держатся за обветшалые классические знамена, как будто в них слава русской поэзии заключена. И с коммерческой колокольни будет не худо — вокруг поэмы поднимется шум, ее раскупят, имя Пушкина будет на слуху, а романтизм — под защитой… Статья сочинилась быстро. Вяземский, впервые почувствовав вдохновение журналиста, посмеивался — вот и предоставилась возможность понаездничать — и снова ощущал себя бесшабашным арзамасцем.
В конце февраля 1824 года в доме в Большом Чернышевом переулке предисловие к «Фонтану» было закончено. Снова компактная, небольшая статья с длинным названием «Вместо предисловия. Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова»… Название это восходит к статье князя Н.А. Цертелева «Новая школа словесности», подписанной «Житель Васильевского острова»; она была напечатана в петербургском «Благонамеренном», и в ней Цертелев лягнул Вяземского за его послание к Дмитриеву… «Какой-то шут Цертелев… лается на меня в Благонамеренном», — писал об этом Вяземский Тургеневу. Поэтому свое предисловие он выстроил в форме диалога между Издателем и педантичным, мелочным противником романтизма Классиком.
Просьба Пушкина об этнографическом предисловии аукнулась в статье крошечным кусочком в середине — Издатель, который вообще ведет себя довольно пренебрежительно с оппонентом, на его просьбу познакомить с содержанием «Фонтана» сухо сообщает, что «предание, известное в Крыму и поныне, служит основанием поэме… Предание сие сомнительно, и г. Муравьев-Апостол в Путешествии своем по Тавриде, недавно изданном, восстает, и, кажется, довольно основательно против вероятия сего рассказа. Как бы то ни было — сие предание есть достояние поэзии». Все остальное время собеседники ломают копья вокруг сущности романтизма и классицизма. Классик, как ему и положено, слегка тугодум и придира, а Издатель — вылитый Вяземский: язвительный, то и дело перебивающий собеседника шуточками и ироническими выпадами.
«Классик. Что такое народность в словесности? (Слово народность, придуманное им в 1819 году, Вяземский употребляет с явным удовольствием! — В. Б.) Этой фигуры нет ни в пиитике Аристотеля, ни в пиитике Горация.
Издатель. Нет ее у Горация в пиитике, но есть она в его творениях. Она не в правилах, но в чувствах. Отпечаток народности, местности — вот что составляет, может быть, главное существеннейшее достоинство древних и утверждает их право на внимание потомства…
Классик. Уж вы, кажется, хотите в свою вольницу романтиков завербовать и древних классиков. Того смотри, что и Гомер и Вергилий были романтики.
Издатель. Назовите их, как хотите; но нет сомнения, что Гомер, Гораций, Эсхил имеют гораздо больше сродства и соотношений с главами романтической школы, чем с своими холодными, рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом. Неужели Гомер сотворил «Илиаду», предугадывая Аристотеля и Лонгина и в угождение какой-то классической совести, еще тогда не вымышленной?..»
И так далее, и так далее… В сущности, все это было не совсем ново. О том, что древние греки и римляне стали бы непременно романтиками, писали итальянский поэт Джованни Берше и Стендаль. О «романтизме» Тассо, Камоэнса, Шекспира и Мильтона — обожаемая Вяземским мадам де Сталь. Но на момент написания предисловия ни с одной из этих работ Вяземский знаком не был, так что рассуждения Издателя идут в ногу со взглядами самых передовых европейских критиков… И снова Вяземского кидает в длинный монолог, бесконечно далекий от Пушкина и его «Фонтана»… Он говорит о том, что многие писатели верят в классицизм по привычке, потому что он уже устоялся и обрел теоретиков. А романтизм только появился на свет… Классик, кажется, больше интересуется Пушкиным, чем сам Издатель, и задает вопрос, так сказать, по существу поэмы. Опомнившись и извинившись (довольно ядовито) за «отступления романтические», Издатель скороговоркой отделывается от содержания «Фонтана» и тут же снова ныряет в любезные ему глубины теоретического монолога, выныривая лишь для того, чтобы повторить о Пушкине какие-то общие фразы из своей же статьи «О Кавказском пленнике»: «Цвет местности сохранен в повествовании со всею возможною свежестью и яркостью. Есть отпечаток восточный в картинах, в самых чувствах, в слоге… Поэт явил в новом произведении признак дарования, зреющего более и более… Рассказ у Пушкина жив и занимателен». Сейчас читать такое про Пушкина довольно странно — неужели нельзя было подобрать более выразительные эпитеты? — но не забудем, что в 1824-м любая похвала молодому поэту мерилась на других весах. Кроме того, достаточно сравнить статью Вяземского с другими публикациями (Федорова, Олина, Корниолин-Пинского), чтобы убедиться в том, что работа князя Петра Андреевича на несколько порядков выше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});