Слушая радостные визги Машеньки и Пашеньки, резвившихся на берегу пруда под присмотром гувернантки Каролины, Петр Андреевич невольно улыбался. На большом письменном столе — хаос разрезанных журнальных книжек и просто книжек, вороха заемных писем и счетов, оплаченных и неоплаченных… Он сдвигал в сторону всю эту груду, брал Байронова «Гяура» во французском переводе. Так и не перевел Жуковский эту поэму. Так и не выучился он, Вяземский, по-английски. А Байрона уже нет… Вяземский узнал о его смерти в Москве, в Английском клубе, из газеты «Conservateur»[34], Байрон скончался от лихорадки 19 апреля, в греческом городе Миссолунги. Погиб как герой, не оставив боевой лагерь сражающихся за свободу греков. Гордый человек, изгнание, непонимание на родине, великолепная поэзия… Какая прекрасная гибель, достойная прекраснейшей жизни… А он, Вяземский, в это время отругивался на жалкие лжедмитриевские эпиграммки… «Он предчувствовал, что прах его примет земля, возрождающаяся к свободе, — писал князь Тургеневу. — Завидую певцам, которые достойно воспоют его кончину. Вот случай Жуковскому!» Жуковский стихов на смерть Байрона не написал, но их написали Пушкин, Козлов, Кюхельбекер, Рылеев, Веневитинов… Вяземский тоже чувствовал, что скажет о Байроне свое слово, но слишком свежо было чувство утраты: он только набрасывал в записной книжке строки и тут же вымарывал. Разве что прозою?.. Байрон… свобода… поднимающаяся из рабства Греция… Тема должна была устояться.
Он откладывал перо и перечитывал одесские письма жены. Вера Федоровна загорелась идеей переезда в Одессу и доказывала, что на 30 тысяч в год там можно жить очень даже прилично. Подробно перечисляла все плюсы и минусы Одессы… Эти планы Вяземский обдумывал некоторое время (да так, что растревожил Карамзина: «Одесса не может ли быть второй Варшавой?»). Хорошо сейчас Вере — наверное, любуется южным морем, катается на яхте с графиней Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой, смеется остротам Пушкина… Да и Сверчку наверняка не совсем уж дурно под начальством Воронцова (хотя в письмах князь предупреждал Пушкина, что «в случае какой-нибудь непогоды Воронцов не отстоит тебя и не защитит»)… Вяземский не догадывался, что Пушкин уже давно в связи с женой своего начальника и пишет на него эпиграммы, что Воронцов все прекрасно понимает и тихо бесится, что Пушкин уже съездил по его милости «на саранчу» и доживает у моря последние деньки… Вера Федоровна всего лишь около месяца наслаждалась обществом Сверчка. До этого они были знакомы только заочно. Пушкин в первый же день распознал в княгине «добрую и милую бабу» (хотя и заметил, что мужу был бы рад больше), а вот Вере Федоровне он поначалу не понравился: в голове беспорядок, страсть к злословию, мизантропия… Но уже через две недели общения княгиня писала мужу: «Он меня часто огорчает, но еще чаще заставляет смеяться»; «Я хотела бы усыновить его, но он непослушен, как паж. Будь он менее некрасив, я назвала бы его Керубино»; «Мы с ним подружились, он очень смешной, я его песочу, как собственного сына».
Вместе с детьми они гуляли по Одессе, Пушкин читал Вере Федоровне отрывки из «Евгения Онегина», а Вяземская давала ему письма мужа, над остротами и сальностями которых Пушкин от души хохотал. Но что-то вдруг промелькивало в нем другое, и омрачалось лицо, и, стоя под дождем на берегу, он неотрывно смотрел на море, трепавшее французский фрегат, покусывал губы… Вера Федоровна взглядывала на него ласково. Как он мучается, бедный, из-за графини… Воронцова Вяземской почему-то сразу не приглянулась, хотя Елизавета Ксаверьевна явно искала дружбы Веры Федоровны и принимала ее очень тепло. «Ну же, Пушкин! Полно грустить…»
1 августа потерявший терпение Воронцов выслал Пушкина из Одессы, точно предписав, через какие именно города ему следует ехать. Крепко расцеловал на прощанье Пушкин успевшего с ним подружиться Николеньку, чмокнул двухлетнюю Наденьку, церемонно приложился к ручке княгини, а она сама, смеясь, поцеловала его в сухую прохладную щеку. Пушкин вспыхнул, улыбнулся, погрозил пальцем: «Княгиня Вертопрахина…» Вяземские махали вслед. Он приподнялся на сиденье и тоже помахал, улыбка сошла; в кармане лежала унизительная подорожная; Одесса, Элиза уходили от него, прямо на глазах становились прошлым…
Впереди было Михайловское.
…На одном из вечеров в октябре к Вяземскому подвели скромного молодого человека в каком-то странном, чересчур долгополом сюртуке, с приятным простоватым лицом и потупленным взглядом. Он назвался Николаем Полевым. Вяземский стал припоминать: Полевой, Полевой… Не тот ли, из холопов «Вестника Европы»? Кажется, ему даже приписывали ядовитое «Послание к Птелинскому-Ульминскому», которое на самом деле написал Сергей Аксаков… В любом случае это не круг Вяземского. Полевой простодушно подтвердил, что удружал в свое время Каченовскому мелкими рецензиями и разборами, да вот теперь «Вестник» ему надоел, слишком Михайло Трофимович сделался стар и глуп… И к Вяземскому Полевой, оказывается, всегда испытывал уважение и симпатию… Отчего бы не затеять что-нибудь вместе?.. Барыши пополам… Петр Андреевич чуть не расхохотался — давно к нему никто не подходил эдак вот запросто и не предлагал что-нибудь «затеять»… Но Полевой смотрел на него своими васильковыми глазами совершенно серьезно. И Вяземскому понравился этот простоватый журналист, за пять лет в Москве так и не изживший милого провинциализма. У него были купеческая хватка, талант, трудолюбие, упрямство… Полевой много читал, бегло говорил по-французски. По крайней мере, в свете с ним показаться было не стыдно. Разве что сюртук… Но это дело поправимое.
Вяземский пригласил его зайти как-нибудь утром. И вот однажды Полевой явился, когда у князя уже сидел его старинный, еще допожарных времен приятель, граф Михаил Юрьевич Виельгорский. С обычной для него вкрадчивой мягкостью Виельгорский спросил у Полевого, что он теперь, после ухода из «Вестника Европы», поделывает.
— Да покамест ничего, — отвечал Полевой.
— Зачем не приметесь вы издавать журнал?
Полевой взглянул на хозяина дома, покраснел, заерзал и забормотал что-то насчет недостатка средств и подготовительных пособий… Но Виельгорский как будто лично был заинтересован в этом самом журнале — неожиданно пылко начал уверять Полевого в том, что Вяземский с друзьями его обязательно поддержат. «Дело было решено, — писал Петр Андреевич. — Вот так, в кабинете дома моего в Чернышевом переулке, зачато было дитя, которое после наделало много шума на белом свете».
Полевой тоже оставил воспоминания о начале сотрудничества с Вяземским. В 1839 году он писал: «Когда начал я издавать журнал — была ли тогда эпоха журналов? Не думаю; в Москве сиротел тогда «Вестник Европы», совершая уже двадцать третий год своего существования; в Петербурге тринадцать лет издавался «Сын Отечества», а за ним шли только в Москве «Дамский журнал», да в Петербурге «Благонамеренный», по своим особенным колеям… (Полевой забыл еще «Отечественные записки». — В. Б.). Мне казалось, что надо было оживить, разогреть журналистику русскую, как лучшее средство расшевелить нашу литературу. Не знаю, успел ли я, но, по крайней мере, толпой явились после того Атенеи, Московские Вестники, Галатеи, Московские Наблюдатели, С.-Петербургские Обозрения, Северные Минервы, и почти все брали форму и манер с моего журнала… Важнейшие вопросы современные были преданы критики, объем журналистики раздвинулся, самая полемика острила, горячила умы, и, по крайней мере, в истории русских журналов я не шел за другими».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});