Однако всякий раз, как намечал он это несложное мероприятие, обязательно что-нибудь мешало. А ведь так просто — пойти на Фонтанку, войти в знакомый-презнакомый двор, где столько раз бывал, где знает и помнит все-все: и ржавые брусья, сваленные в углу рядом с кучей битого кирпича, и поленницы дров — много и каждая на особицу, потому что каждая принадлежность такого-то жильца такой-то квартиры… Марков даже знал, что, если пройти этим двором, окажется поворот, затем как бы вторые ворота уже другого дома, затем площадка, где выбивают ковры, сушат матрацы и стеганые одеяла, затем опять длинный узкий двор, по которому выйдешь совсем неожиданно к Александрийскому театру. Марков помнил все изгибы и повороты этого проходного двора, так же отлично помнил темную лестницу, пахнущую котами, дверь, обитую клеенкой…
Настал 1924 год. И тут отодвинула все другие дела и помыслы смерть Владимира Ильича Ленина. Неожиданная встреча на Московском вокзале с Крутояровым, траурный день, проведенный ими в Москве… а затем томительный вечер в столовой у Крутояровых… Грустили, говорили о Ленине… Все это сроднило Маркова с Иваном Сергеевичем… и опять заслонило воспоминания о Евгении Стрижове, о тех днях, когда они, бывало, не разлучались.
Напомнила о Стрижове, и весьма решительно, Надежда Антоновна:
— Что это у вас не видно того симпатичного паренька, он у вас часто бывал. Уехал куда-нибудь? В командировке?
Спросила и так посмотрела на Маркова, будто насквозь пронзила. Казалось бы, вопрос самый невинный, но почему же Марков вдруг покраснел?
— Видите ли… — хотел он объяснить, но ничего не придумал веского, убедительного: он ведь и сам не разобрался, что произошло. Ах да! Нэп! Но как объяснить это Надежде Антоновне, ведь она, как хороший музыкант, малейшую фальшь в интонации почувствует.
Марков, смутившись и покраснев, возмутился своим криводушием:
«Что я, трус? И разве я не прав, что порвал со Стрижовым?»
— Видите ли, Надежда Антоновна…
— Да?
— Он водку стал пить… а я не выношу пьяных…
— Водку стал пить? С чего бы это?
— Тут сложная история… Если в двух словах — он в революции разочаровался.
— Что-о? В революции?! Ничего не понимаю. Да ведь он, Оксана рассказывала, участник гражданской войны? Участвовал в разгроме Колчака? Воевал в рядах чапаевцев? Почему же разочарование в революции?
— Нэп, нэп его возмутил… Не нэп, а нэповщина. Он, знаете, впечатлительный, ему показалось…
— Да вы приведите его сюда! Потолкуем, Ивана Сергеевича пустим в ход — тяжелую артиллерию… Когда вы его видели в последний раз, этого чапаевца?
Марков всегда считал себя честным, правдивым. Но тут он покривил душой:
— Да в тот самый день, когда мы праздновали выход моей книги.
Это была явная ложь. Он понимал: Надежда Антоновна спрашивала не о том, а о его разладе со Стрижовым.
На следующий день Михаил Марков шагал по набережной Фонтанки, любуясь на кроны тополей, хорошеньких, подстриженных ершом, похожих на кокетливых краснофлотцев, собирающихся на танцевальный вечер. Из кармана Маркова торчала книга, его собственная, с заранее заготовленной надписью наискось на титульном листе: «Дорогому Евгению Стрижову от автора. Дружба не ржавеет».
Марков шагал по набережной Фонтанки и размышлял о разных разностях: о том, что надпись на книге звучит иронически, так как дружба у них изрядно проржавела… о том, что неизвестно, как его встретит Стрижов, не покажет ли ему на дверь.
«Как должен я поступить в этом случае? Повернуться и уйти? Пробовать урезонить?»
Марков решил, что если Стрижов выгонит его, то он не пойдет на ссору и скажет по возможности мягко: «Евгений! Я ухожу, но считаю тебя по-прежнему другом». Нет, глупо! Лучше так: «Евгений! Не забывай, что мы, кроме всего, сверстники и участники незабываемых боев гражданской войны…» Тоже неудачно и невероятно длинно, надуманно, книжно! Самое разумное крикнуть: «Женька! Не дури! Все равно ведь придешь извиняться…»
Так, ни на чем не остановившись, Марков подошел к клеенчатой двери и позвонил.
2
— Кого я вижу! Мишенька! Сколько лет, сколько зим! До чего же я рада вам!
Анна Кондратьевна захлопотала, заохала, уж она и разглядывала Маркова со всех сторон, и похлопывала его, и восхищалась его костюмом, прической, уверяла, что он возмужал, похорошел, и все это со всей искренностью, со всем радушием.
«Какой я был идиот, что столько времени сюда не шел! И что за дрянная привычка считаться только с мужчиной, „главой дома“, и уж если ты порвал с „главой“, то само собой разумеется, что ты порвал со всеми его чадами и домочадцами. А разве у меня нет самых сердечных отношений с чудесной Анной Кондратьевной? Но мне и в голову не пришло навестить ее, хотя бы послать открытку и поздравить, допустим, с Новым годом. Скотина я, вот кто!»
Марков уселся в очень знакомое, в каком не раз сиживал, старомодное кресло, вероятно, еще из приданого Анны Кондратьевны, и заговорил о своих делах.
Опять взрыв восторгов, одобрения, похвал. Но странно, она ни слова не сказала о Евгении.
— А что, — осторожно спросил наконец Марков, — Евгений еще в институте? Все человеческие недуги изучает?
— На заводе он! Какие там недуги, он давно уже медицинский-то бросил. А вы что, разве не знали?
— Видите ли… мы с ним давненько не встречались…
— А-а! Тогда вы ничего не знаете. А у нас много всякого было.
Анна Кондратьевна придвинулась ближе и громким шепотом стала рассказывать:
— Совсем ведь было свихнулся парень, пить начал, сколько я слез пролила. Никогда у нас в роду такого не водилось. Пить, пить стал, самым настоящим образом! Придет пьяненький и начнет каяться да всякую ересь молоть…
— Вы знаете, Анна Кондратьевна, из-за этого у нас и дружба пошла врозь, откровенно говоря. Неприятно как-то…
— Вполне понимаю вас! Кому удовольствие с пьянчугой да забулдыгой якшаться? А я — мать…
— И во взглядах у нас несогласие. Он говорит, у него разочарование в революции получилось, что революция на попятный пошла, перед буржуазией капитулировала. Анна Кондратьевна, каково мне было слушать? Я хоть и недоучка, может, в чем и не разбираюсь, но я вырос на том… Понимаете, Анна Кондратьевна? Для меня Родина — революция, а революция — Родина. В общем, трудно это объяснить…
— И объяснять не надо, я и так понимаю. Что-то святое должно быть у человека. Устойчивость.
— Совершенно верно. И вот — так все и случилось. Спорить мы не спорили, да я и не умею. А стало нам не о чем говорить… все реже стали видеться… так и оборвалось…
— Вот оно что! А мой-то ведь молчал. Ничего про то не рассказывал… Вон какая история!
— Да… Так и шло…
Маркову удивительно легко было рассказывать и во всем признаваться этой милой женщине с грустными глазами. Даже легче, чем Евгению. И Марков испытывал удовольствие от того, что говорил со всей прямотой, не щадя ни Евгения, ни своего самолюбия. Некоторые обстоятельства ему самому стали ясны только теперь, когда он объяснял другому.
— Меня упрекали, — продолжал он свою исповедь, — говорили, что нельзя отдергивать руку, если человек падает в пропасть. Справедливый упрек. Малодушие? Малодушие! Но видите ли, Анна Кондратьевна, здесь есть еще одно обстоятельство, которое мне трудно вам объяснить…
Марков имел в виду свой творческий замысел. В самом деле, этого не объяснить, не рассказать. Для самого-то Маркова было тут много неясностей. Он часто размышлял об этом. Считал первой своей ошибкой, что надумал конкретного человека, живущего рядом, подвергающегося всяким случайностям, мало того, далеко еще не сложившегося, — вдруг сделать героем книги. Какая наивность! Какая неопытность! Стрижов может, например, простудиться, заболеть и умереть. Может попасть под трамвай. Может утонуть, купаясь в реке. Между тем герой художественного произведения хотя и совсем настоящий, совсем такой, как в жизни, но вместе с тем совсем не такой! Писатель — вовсе не фотограф, и писательский труд куда сложнее, чем может показаться на первый взгляд. Это Марков почувствовал, приступив к писательской работе!
И еще было одно соображение: Марков страшно обиделся, что его герой ведет себя не так, как должен вести по замыслу автора. Марков хотел изобразить Евгения Стрижова совсем-совсем обыкновенным. Мальчик. Читает книжки, взятые из библиотеки. Катается на коньках. Огорчает маму, нахватав троек по геометрии… И вдруг этот почти еще мальчик — становится мужчиной, едет на фронт, никаких особенных подвигов не совершает, но не хуже других сражается, не менее других храбр, воодушевлен. Происходит сражение, о котором впоследствии будут писать, которое войдет в историю. Герой Маркова опять ничем особенным не выделяется. Такой, как все. Маркову именно хотелось провести эту мысль: не хуже и не лучше, но всем им безыменным, обыкновенным — вечная слава и благодарность народа, потому что все они — безыменные, обыкновенные — удивительные герои, вставшие на защиту правды на земле. Презренны те, кто попрятался в норы, кто отсиживался, уверяя, что не в его характере рисковать собой. Таков был первоначальный план Маркова. И весь этот план перечеркнул сам герой произведения, сам Женька Стрижов, споткнувшись, оказавшись неустойчивым, принявшись бить себя в грудь кулаком и кричать: «За что боролись!»