— Он сказал, что вас собираются снять.
— Ха! Об этом весь Поселок уже неделю говорит. Правда, Олег Ильич? — громко крикнул Панюшкин.
— Вы о чем? — Мезенов замер с полотенцем в руках.
— Слухи, говорю, ходят по Поселку, снимают, дескать, начальника!
— Собака лает, ветер носит, — улыбнулся Мезенов.
* * *
А поздно вечером, когда солнце колыхалось уже где-то над Европой, а мороз усилился чуть ли не до тридцати градусов, Панюшкин принимал у себя дома членов столь уважаемой им Комиссии. Этот прием можно было назвать прощальным ужином, торжественным банкетом, поздней пирушкой и даже заключительным заседанием.
Панюшкин принимал секретаря райкома по промышленности товарища Мезенова, молодого, сдержанного, но весьма волевого товарища; и своего старого друга, проныру и баламута Чернухо, лучшего специалиста по укладке трубопроводов на всем Дальнем Востоке, он также пригласил; пришел Тюляфтин — представитель далекого московского Министерства, тщеславный молодой человек, который потихоньку, про себя, уже готовил для столичных друзей потешный рассказ о своем путешествии на край света; и Опульский, влиятельный профсоюзный деятель, во всяком случае, никто и никогда его в этом не разубеждал, пришел скромно, но с достоинством, зато шумно, с хохотом, ввалился Ливнев, ввалился не потому, что очень уж легко и раскованно чувствовал себя, а потому, что как раз этого ему здесь недоставало.
Пришел главный инженер Званцев — молчаливый, бледный от волнения, поскольку всего час назад Мезенов задал ему прямой вопрос — согласен ли он занять должность начальника строительства. И Жмакин пришел, хмурый и настороженный. Когда все разбрелись по квартире и принялись обсуждать хоромы начальника строительства, а Чернухо в полном восторге от того, что его неприятная миссия подходит к концу, повалялся по громадной медвежьей шкуре, Жмакин даже не улыбнулся, молча отошел в сторонку и закурил.
А Панюшкин, о, старая лиса Панюшкин, старый волк Панюшкин, старый конь Панюшкин, едва только встретив гостей, едва только взглянув им в глаза, сразу все понял. Он шумно приветствовал всех, с радостью чувствуя, что не фальшивит, не заставляет себя веселиться — ему в самом деле приятно было видеть свой дом, наполненный людьми, криками, светом.
— Вопрос номер один! — Панюшкин звонко хлопнул в ладоши. — Тайменя все ели?
Оказалось, не все. Тюляфтин вообще не знал, что это такое, и Панюшкин на его молодом и румяном с мороза лице увидел неподдельную взволнованность. А Чернухо, толстый, лысый и деловито-радостный Чернухо, прекрасно знавший, что такое таймень, с чем его едят и что при этом пьют, предложение Панюшкина принял сразу.
— Даешь тайменя! — крикнул он топким голосом и, схватив нож, побежал кругами по комнате, закатывая рукава и примеряясь к каждому, словно бы спрашивая — не ты ли таймень? Не тебя ли разделывать надобно?
— Столько шума! — протянул Тюляфтин. — Будто речь идет не о таймене, а о... корове, например!
— От коровы слышу! — крикнул Чернухо. — Николашка! Веди нас! К тайменю веди! А то некоторые иноземцы говорят, будто и нет его на свете, тайменя-то! Веди, Николашка!
— Зачем всем-то? — Панюшкин включился в игру. — Кто сомневается — за мной! — и он первым, не одеваясь, выскочил во двор. Вслед за ним Чернухо и Ливнев вытолкали Тюляфтина. — Сюда, сюда! — звал Панюшкин из глубины сарая. — Вот он! — И, едва Тюляфтин переступил порог, Панюшкин сунул ему в руки рыбину, стоявшую в углу — ростом она была явно длиннее Тюляфтина. — Волоки в дом! — приказал он. — А я тут еще кой-чего прихвачу. Волоки, говорю!
О, это была потеха!
Посмотреть, как Тюляфтин возится с громадным, метра под два, тайменем, вышли на крыльцо все гости. А посреди двора в свете слабой электрической лампочки, казалось, шла схватка не на жизнь, а на смерть, казалось, не Тюляфтин тащит тайменя в дом, а, наоборот, таймень весьма успешно вталкивает Тюляфтина обратно в сарай.
— За жабры его! — визжал Чернухо. — За жабры!
— Ату! — орал басом на весь Поселок Ливнев. — Ату!
— Нехорошо, — сквозь смех говорил Опульский. — Ей-богу, нехорошо... Помочь надо... Да что же это, господи!
А Панюшкин, выйдя из сарая с кетовым балыком, увидев все происходящее, едва не повалился в снег. Прислонившись к мерзлой двери, он только тихонько постанывал, и слезы катились из его глаз, замерзая на щеках.
А когда Тюляфтин, не вынеся сверхчеловеческого напряжения, упал вместе с тайменем в снег, рядом с ним рухнул Панюшкин.
— На лопатки его! — надрывался Чернухо! — Не выпускай! В партер! В партер! На мост становись, на мост!
И только Тюляфтин молчал. С застывшей улыбкой, ничего не видя сквозь запорошенные снегом очки, он, сопя, выбирался из-под тайменя, но, зацепившись свитером за мерзлые плавники, никак не мог спихнуть рыбину с себя, а когда все-таки выбрался наверх, то не смог оторвать тайменя от земли — ноги разъезжались в стороны, литая масса выскальзывала из замерзших пальцев.
— Господи, да за что же на меня такое... Не могу... Боже праведный... — И Панюшкин, приподнявшись, снова упал на четвереньки.
— Прекратить безобразие! — вдруг прозвучал властный голос, и вслед за ним разнеслась трель милицейского свистка. — Свидетелей прошу задержаться! Никому не уходить! — с этими словами в калитку вошел Белоконь. — Что здесь происходит?! Все ясно! Этот товарищ пытался похитить тайменя! — Белоконь ткнул пальцем в Тюляфтина.
— Нет... — стонал Панюшкин, — все не так... Таймень его самого чуть не уволок... Таймень... Я свидетель, я все видел... И они подтвердят, — он показал на хохочущую толпу на крыльце.
— Сейчас составим протокол! — Белоконь повернулся к Тюляфтину. — А вы, гражданин потерпевший, берите обидчика — и в дом.
— Он не может! — Панюшкин упал на грудь следователю. — Потерпевший не может... Он из другой весовой категории...
Когда общими усилиями тайменя затащили наконец в дом, он оказался серебристо-белого цвета, а иней сверкал на нем маленькими острыми искорками. Но в тепле таймень вскоре потускнел, сделался матовым. Панюшкин притащил из сеней козлы, на которых пилил дрова.
— У вас ведь во дворе есть дрова... — не понял, в чем дело, Тюляфтин.
— А ну тебя! — сказал Чернухо сорванным голосом. — Так и помереть можно... Тайменя пилить будем, понял? Тайменя, врага твоего заклятого! А ну, бери ручку!
Ливнев стоял ближе других, и ему пришлось взять вторую ручку пилы. Вдвоем с Тюляфтиным они вначале отпилили тайменю голову — она упала на пол с глухим мерзлым стуком. Срез оказался белым, только самая сердцевина — красной. И опилки тоже были темно-красного цвета. Они быстро таяли на теплом полу, превращаясь в маленькие капельки крови. Неосторожно наступив на горку опилок, Панюшкин увидел лужицу крови, вытекающую из-под его ноги, и сразу как-то замкнулся, насторожился.
Потом нарезанные плашки тайменя варили, жарили, тушили, заливали тут же придуманными соусами, посыпали всеми специями, которые нашлись в доме, — и с таким восторгом, будто все заранее уговорились забыть о делах, о том, что приехали решать судьбу гостеприимного хозяина. И в общей беззаботности не было ничего нарочитого, все получалось само собой. Панюшкин из кладовки принес банку красной икры, потом сбегал в сарай и через несколько минут с трудом втащил громоздкого, будто упирающегося мерзлого краба — огромного, колючего, ярко-красного. Краба дружно водрузили в самый центр стола, каждому отломили по ноге, и, вынув из костистых чехлов, рядом с тарелками положили плотные розовые колбаски крабового мяса.
Тюляфтин, глядя на все это великолепие, блаженно улыбался, и его очки с четкими гранями стекол сверкали празднично и взволнованно.
— А знаете, — сказал он, слегка заикаясь, — мне однажды довелось присутствовать на приеме. Наш министр чествовал какую-то высокую французскую делегацию, чуть ли не на правительственном уровне. Прием был очень торжественный, и стол тоже был на уровне самых высоких мировых стандартов. Но, знаете, — Тюляфтин скривил губы, изобразив пренебрежение к министерскому застолью, — тот стол и в подметки не годился этому.
Панюшкин счастливо засмеялся и поставил в середину стола две большие золотистые бутылки коньяку.
— Раз пошла такая пьянка, — сказал он, — режь последний огурец!
— О! — завизжал Чернухо. — О! А огурцы ты, Николашка, зажилил! И проговорился все-таки, проболтался! Огурец ты, брат, вынь да положь!
— Да, — скромно заметил Опульский, — огурец не помешает.
— Чего у Николая Петровича всегда недоставало, так это вилок, — проговорил Званцев и пошел к вешалке.
Разыскав там свою куртку, он вынул из кармана плотный сверток. — Вот, — сказал он, разворачивая бумагу, — в столовой собрал... Они, правда, алюминиевые и слегка перекрученные, но... Это самые лучшие вилки.
Белоконь, разыскав в углу молчаливого Жмакина, уютно устроившегося в кресле с какой-то брошюрой, подтянул второе кресло, уселся, закинул ногу за ногу.