– Нет, товарищи, – сказал он, отрицательно мотнув головой. – Мало ли какую информацию нам подсовывают – иногда и ложную. Так что я не буду называть имени.
Но разбушевавшаяся камарилья не унималась, скандируя:
– И-мя! И-мя!
– Ну что, сказать, что ли… – заколебался Хрущев.
– Сказать! – заревела камарилья, упиваясь брезжущей возможностью кого-то разорвать на куски.
– Нет, все же не скажу… – остановился Хрущев и вдруг опять почти швырнул ожидаемую кость. – А ну как скажу?!
Он азартно поиграл еще немножко в эту веселую полупытку-полуигру «скажу – не скажу» и наконец с решительным вздохом сказал:
– Нет, товарищи. Все-таки так нельзя. Если это правда, то, может быть, этот писатель одумается. А что, если это просто ложный донос? Нет, товарищи, к тому проклятому времени, когда по ложным доносам арестовывали и даже уничтожали советских людей, возврата нет и не будет!
И что бы вы думали: тот частично детский писатель опять первым вскочил и бешено зааплодировал. Сидевший рядом со мной Шостакович, что-то беспрерывно черкающий в записной книжке, раскрытой на коленях, сбивчиво зашептал мне:
– У меня свой метод, Евгений Александрович, чтобы не аплодировать. Делаю вид, что записываю эти великие мысли. Слава богу, все видят, что руки-то у меня заняты.
Но все это происходило на «второй исторической встрече». А перед этим была первая.
4. Кого повесят американцы?
Перед первой встречей, правда, была еще «предпервая» – если не ошибаюсь, в пятьдесят седьмом году, в правительственной загородной резиденции. Я тогда не был приглашен, но по рассказам очевидцев вполне представляю, что там происходило.
Хрущев был напуган «клубами Петефи» в Венгрии, которые, по трактовке нашей пропаганды, были «змеиными гнездами контрреволюции». Наша информационно-идеологическая служба постоянно подсказывала ему, что в Венгрии «тоже все началось с писателей», делая сопоставления с публикацией романа Дудинцева «Не хлебом единым», статьей Померанцева «Об искренности». На обсуждении в ЦДЛ первого «перестроечного» задолго до перестройки романа, направленного против бюрократии, с громовой речью выступил мягкий акварелист Паустовский, чья лирическая проза в сталинское время была одной из немногих отдушин советской рядовой интеллигенции. В этой речи, которая положила начало массовому самиздату, ибо ходила по всей стране в бесчисленных списках, Паустовский в неожиданной для всех роли разоблачителя описывал наш «новый класс» партбюрократии, с коим он впервые с ужасом столкнулся во время первого советского зарубежного круиза. Самодовольное невежество наших социалистических нуворишей потрясло его. Однако выступление Паустовского было поддержано лишь короткой импульсивной речью Александра Бека. Другие выступавшие начали буквально уничтожать Дудинцева, как в сталинские времена литературных погромов. Дудинцев, со слипшимися от холодного пота волосами, с затравленно озверелыми глазами, которые в ответ на обвинения отплевывались вспышками ненависти поверх полусвалившихся с носа очков, мужественно держался, похожий на загнанную в угол дворнягу, огрызавшуюся на окружившую ее со всех сторон волчью стаю. Меня глубочайше потрясло в его речи воспоминание о том, как в сорок первом наши несчастные солдаты драпали под бомбами, сыпавшимися на них с бесчисленных немецких бомбардировщиков, и только одинокий советский «ястребок» обреченно пытался им помешать. Именно под этой убийственной бомбежкой Дудинцев впервые понял всю преступность хвастовства партийных бюрократов нашей на самом деле не существующей военной мощью. Мария Павловна Прилежаева, сентиментальный биограф-беллетрист Ленина, завизжала с трибуны: «Товарищи, ведь если придут американцы, они всех нас повесят, кроме Дудинцева!»
Я тогда был студентом Литинститута, самым молодым членом Союза писателей, и в своем выступлении с негуманным ехидством чеховского «злого мальчика» спросил у Прилежаевой: «А, собственно говоря, почему вы так уверены в том, что американцы обязательно придут? Неужели вы не верите в силу нашей Красной армии?» Прилежаева впала в панику, стала писать в президиум жалкие объяснительные записки. Защищая Дудинцева, я прочел новое, еще не известное никому стихотворение Межирова «Артиллерия бьет по своим». Обстановка была такая, что по просьбе Межирова я приписал это стихотворение убитому под Сталинградом неизвестному поэту. Межиров слушал собственные стихи как чужие, на балконе, и я увидел его. Подбородок его дергался, глаза были полны слез. После собрания он с горькой иронией сказал мне: «А ведь это правда. Все поэты моего поколения, даже выжившие, были убиты на войне».
Вскоре после этого выступления меня исключили из Литинститута. Это печально знаменитое собрание описано мной в стихотворении «Опять прошедшее собрание похоже было на соврание». Стихотворение ждало напечатания с 57-го года по 87-й – всего-навсего тридцать годиков. В разгар тогдашних «ревизионистских шатаний» Хрущев и созвал писателей на загородную «предпервую» историческую встречу.
Во время «предпервой» встречи подлейшую роль сыграл Леонид Соболев, всегда кичившийся своей верноподданнической беспартийностью и наконец-то улучивший возможность пожаловаться на недооценку самого себя столь горячо любимой им советской властью. Категорически отмежевываясь от всяких «очернителей» типа Дудинцева и Померанцева, он привел такую бесстыдно прагматическую метафору:
– Здесь вот, Никита Сергеевич, присутствует председатель Моссовета товарищ Бобровников. Я ему уже несколько раз писал заявления с просьбой, чтобы мне предоставили теплый гараж, и никакого результата. Если бы на моем месте был бы писатель-очернитель, то на основе этого конкретного факта он бы сделал свои негативные обобщения о работе Моссовета и лично товарища Бобровникова. Но мы, как писатели, должны вставать над нашими личными обидами, памятуя, что все это – легкоустранимые мелочи по сравнению с интересами нашего народа.
Таким-то беззастенчивым образом этот эрзац-интеллигент получил не только теплый гараж, но и Союз писателей РСФСР, где он беспринципно и помпезно председательствовал много лет, совершая декадные набеги, заканчивавшиеся многосотенными банкетами, на российские автономные республики и области.
Когда Константин Симонов на той «предпервой» встрече попытался обуздать Соболева и других бьющих себя в грудь «недооцененных патриотов» и обратился к Хрущеву с напоминанием о том, что писатели и партработники были фронтовыми товарищами, Хрущев резко перебил его:
– Чего же вы хотите, товарищ Симонов, – чтобы мы специально для вас организовали новую войну, в которой вы бы снова проявили ваш патриотизм?
Хрущев вел себя бестактно, грубо оборвав Маргариту Алигер, пытавшуюся защитить своих товарищей-литераторов.
Эта «предпервая» встреча была описана в статье художника Лактионова, напечатанной «по горячим следам». С пародийным подхалимством Лактионов делился восторженными впечатлениями о том, как его дружески дергали за бороду, словно в сказке, встреченные на правительственных аллеях такие легендарные личности, как Буденный и Ворошилов. (Тогда невозможно было представить, что Ворошиловград снова станет Луганском.)
Через пять лет, в 1962 году, не на «предпервой», а на официальной «первой исторической встрече с интеллигенцией» нас уже брали не за бороду, а за глотку.
5. Шолохов и «Бабий Яр»
Но сначала о том писателе, который не любил себя отождествлять с интеллигенцией, да и саму интеллигенцию недолюбливал, – о Шолохове. Во время сталинских чисток он призывал к беспощадным расправам. В разгар «дела врачей» и антисемитского шабаша вокруг этой коллективной советской дрейфусиады – выступил с шовинистским призывом отменить псевдонимы. Он издевательски назвал повесть Эренбурга «Оттепель» – «слякотью». После дела Синявского и Даниэля в 1966 году, первого диссидентского процесса, когда впервые после смерти Сталина писателей снова бросили за колючую проволоку, Шолохов не постыдился упрекнуть судей в мягкотелости, с удовольствием добавив, что подобных контриков во время Гражданской войны ставили к стенке. Все это горько перечислять, потому что его казачий Гамлет – Григорий Мелехов, Аксинья, Пантелей Прокофьич, да и сам тихий Дон, – это великие образы, ставшие навсегда частью души каждого русского читателя вместе с Онегиным, Печориным, Анной Карениной, Алешей Карамазовым, Акакием Акакиевичем. Если даже Шолохов и воспользовался чьими-то рукописями при работе над романом, то я все равно ему благодарен за то, что он эти рукописи спас от исчезновения. Надо было только вовремя признаться в этом. Но и в «Донских рассказах» есть дивные описания людей, природы, и даже в ложном по концепции романе «Поднятая целина» неповторимы Макар Нагульнов, Лушка, дед Щукарь. Правда, при частом перечитывании «Тихого Дона» начинаешь замечать искусственность образов большевиков, как будто они были вписаны в последние минуты перед сдачей в набор, либо по чьему-то настоянию, либо под самовнушением для спасения романа в целом, либо их написал кто-то другой, а не сам Шолохов. А может быть, вся горестная разгадка в том, что Шолоховых было двое – один уникальный художник, а другой – хитренький, недобрый маленький человечишко? А может быть, будучи сам под страхом ареста, он совершил однажды преступление против нравственности, присоединившись к призывам типа «если враг не сдается, его уничтожают», а потом начал стремительно деградировать как личность и профессионал-писатель? Профессиональная деградация Шолохова – поучительный пример всем художникам: безнравственность в искусстве неумолимо переходит в депрофессионализацию.