Короче, я не знаю, откуда пришел, но знаю, из кого и каким образом вышел.
Если есть такой клочок земли, которому я принадлежу в первую очередь, покажите мне его на карте. Уверен, что мало кто знает, хотя бы где искать страну дураков и дур.
Я позабыл два языка. Позабыл места и, возможно, утратил какие-то привилегии. Хотя, с другой стороны, обнаружил, что никакие привилегии мне не нужны. Потому ли, что я уже ими наделен, или как раз наоборот?
От уничтожения меня спасло отнюдь не право на землю. Моего отца спасло от уничтожения отнюдь не право на собственность, право на клочок земли на плато Эсбей. Ну и что с того, что каждый имеет возможность выискивать избранную землю, которая не уточнена ни в каком кадастре, и обладать, сообразно своим силам, потребностям и усмотрению, двумя-тремя сотками пахотной земли, дабы построить на них жилище или сеять умелой хваткою, пользуя большой и указательный, часто с опорой на средний, пальцы, зерна всех сортов. Попробуй-ка посеять щавель или лук-резанец на ладони. Посади лук-порей в сапоге.
Мои отец и мать прижились в изгнании на земле, химический состав которой мало чем отличается от состава земли на их родине. Место рождения не предполагает ни обязательства никогда его не покидать, ни необходимости с него бежать.
Что же до меня, то ни в каком изгнании я никогда не был. Я родился в крохотном домике изгнанников, в районе, где изгнанников была уйма, кто с Балкан, кто еще откуда. Мои родители возделывали маленький садик изгнанников, что соседствовал с садиками депортированных, имигрировавших, перемещенных тружеников, сербов, черногорцев, итальянцев, македонцев и румын, русских и поляков; друзья и враги взирали друг на друга через заборы и ограды. И все прилежно возделывали огород — надеясь, вероятно, таким образом удостовериться, что, независимо от своего состава, земля остается землею и ее можно копать, мотыжить, рыхлить, полоть.
И, поразительная вещь, в изгнании растут даже овощи, только и надо-то, что регулярно унавоживать землю, подсыпать костяную муку и золу.
Короче говоря, я, как и раньше, не знаю, ни откуда вышел, ни что утратил, так и не знаю точную меру удаленности, ни в километрах, ни в верстах. Время отдаляет куда дальше, нежели шаги.
С точки зрения обыденной логики нет ничего более чудного, чем родиться в изгнании. Родиться как абы кто, но в изгнании, ибо от изгнанников, родителей и родительниц, переселенных по ложным, дурным и идиотическим причинам, причинам кретиническим и никчемным, ибо от родителей высланных, к которым предприимчивые предприниматели и прочие торговцы жареной картошкой, свинцом и сталью относились как к мушиному пуку.
* * *
Дурак вновь за выдумки. Думки. Вновь за роман. Начинает снова — из чистого удовольствия. Что такое проза? Капель капель. Блудят заблудшие крысы. Вот она, проза. Ну же, вперед, а вот и луговина, здесь сядем на автобус, там пролетает самолет, стремительно, предположим, проплывая в великом флюиде, слышишь курлыканье журавля, а еще сойку, если у тебя хорошее ухо и неподалеку глаз, а под рукой галька с острова Кос: бобы, картофелины, облупленная бульба, о форме нужно спорить, содержание удержать, на антресолях пьешь вино, редиску трешь на терке. Ну же, вперед, в следующую главу. Дурак вновь за ваяние, снова лепит.
* * *
Человек, посреди высоких трав, втыкает в землю тоненькие колышки. А вот он их сгибает. Это дурак, став садовником, ухаживает за предназначенными на консервы корнишонами, приглашает стелющиеся стебли карабкаться вверх. А вот он их сгибает, очищенные от коры прутья ракиты, орешника и рябины. Потом, под навесом покосившейся хибары, курит и пьет. Вот так вся работа и исполнится? Ну да кусты картофеля уже окучены и, стало быть, какое-то время продержатся. К чему нервничать? Сбор урожая отложим на завтра. Положимся на манну. На бураки. А с другой стороны, на манну для рыб, на поденки!
Тот же человек катит чуть позже тачку своего отца через Ковберг, по богатому юкльскому краю. Он везет коровий навоз, он счастлив. Симпатичное маленькое стадо на пастбище. И вспоминает, что ослиный помет найти не так-то просто, приходится ходить куда дальше, и, мысль движется в том же русле, рев ослицы для садовника к добру.
Что-то, имя чему он забыл, пробегает у него по хребту от копчика до первого шейного позвонка. Костный мозг уходит в тростинку. Мало просто садовничать на плато, копать и сеять, косить и подрезать, мотыжить и полоть. Надо еще извлекать бобы из их медно-красного футляра, а в сыпучей почве разыскивать вслепую, во мраке земли, клубни. И его жадная правая рука исчезает. Только по весу и может она отличить картофелины от булыжников, подражающих им формой и цветом.
Он сможет вволю считать, пересчитывать эти самые картофелины, собранные в рассеянном свете брюссельского подвала, переписывать их многообразие, удаляя глазки у каждой пятнадцатой, пока из всей кучи не останется столько, сколько требуется посадить в ту самую песчаную почву, из которой они были извлечены. У него будет время, у того, кто с вами говорит, взвешивать их хоть до самого марта.
А я, откуда извлечен я, спрашивает он себя.
И отвечает: может статься, из потока теофаний.
* * *
Я родился в Сен-Никола, названном по имени знаменитого православного святого, почитаемого и католиками, в рабочем предместье Льежа, ибо бывают и рабочие предместья, раз уж есть предместья буржуазные, каждому свое, я родился спустя десять лет после войны, что зовется последней. Там было все, лужайки, рощи, дымки и груши, одна из дорог вела в школу, другая куда-то еще, Льеж лежал под холмом Куэнт. Чтобы добраться до города, нужно было пройти мимо леса, такого густого, такого сумрачного, и мы спрашивали у мамы, не водятся ли там волки: она ничего нам не отвечала, склонная, как я догадываюсь, поиграть молчанием и словами, она понемногу появится здесь, как появляются вещи, когда дергаешь за веревочку. Вечером витрины представали подчас аквариумами.
Входная дверь дома вела прямо в комнату. Заявлялись монстры всех родов, молочники, точильщики, праздношатающиеся, и я не мог пошевелиться, их в одиночку выгоняла моя нежная мама, русскую по происхождению, не дрогнувшую перед вооруженным нацистским офицером, ее не так-то просто было взять на испуг, да и чего вообще она могла испугаться?
До меня в доме в проулке появился мой брат. В секции, где мы по снежной поре занимались санями, имелась итальянская бакалейная лавка, и мы со старшим братом таскали оттуда сласти, пока это не выплыло наружу из-за дурацкой конфеты с ликером, которую оказалось невозможно разделить на равные части, а без дележа, мои братья и сестры и дражайшие соотечественники, здесь никуда, нужен ряд строгих правил и хороший нож, иначе конфета без толку утечет между пальцев. Сегодня понедельник, и я начинаю заикаться. Эту фразу я выдаю по мере того, как она приходит, но и приходит она по мере того, как я ее выдаю. Знаки препинания необходимы, чтобы пометить паузы памяти. Наполним ванну, начиним поросенка.
За домом был дворик, крохотный огород и пустырь сразу за садиком, и садики со всех сторон, по южному склону холма под Сен-Жилем, местным святым. Узнаем, конечно, кем он был, все со временем обустроится, сад и пустырь и другие сады подальше, приведенные в порядок, с домашней птицей мучь — не хочу. Именно здесь мы узнали, что такое куры. Изгороди служили им укрытием, они просеивали там пыль себе на купание, только она и могла принести облегчение их эпидерме, избавить от укусов и разнообразных паразитов их куриной жизни.
Были они коричневые, с алым гребешком, и двигались как будто на пружине, заведенной шаловливой рукой. Их движения складывались в танец.
Мы ходили в школу на улице Ту-ва-бьен, нужно было подняться по левому склону древней долины, на дне которой открывался поток, оттуда несло тухлыми яйцами, сравнивать нужно с чем-то вполне определенным, но кому ведом запах тухлых яиц? То был запах горящего кокса от Кокерила[38], но груши в саду замка были великолепны. Замок возвышался над лугом, среди куп деревьев, а груши висели вытянутые, тяжелые. И там, рядом с коровами, рядом с плодами и цветами, зияли шахты, холодные, жарчеющие на глубине дыры, вглубь, в забой, спускался мой отец, и повстречал шахтер портниху.
Садики упирались в садики, и всю зиму там застаивался запах зелени, паров недоваренного супа. Что бы такого ей, моей матушке, положить в щи, как мог советовал отец: ведь когда ей пришлось покинуть Советский Союз, она была еще студенткой, кажется, сибирские клещи разносят, по нашим временам, менингит.
В щи она клала лук-порей, и нужно было научиться его выращивать, длинный льежский, хотя больше всего капусты, несколько тонких стеблей, никак не перпендикулярных к чернозему почвы. Чернозем был сверху, под ним залегала глина, совсем немного глины, куда меньше, чем на Эсбее, где она толстая и жирная, как дерьмо. И тем драгоценнее наша, льежская.