В щи она клала то, что находила, в точности по своему желанию. Но щи нужно долго томить, и не хватает каких-то трав или чуточки мяса, куриной ножки или коровы с лужка. Несмотря на все запреты и угрозы, мы выбирались за ограду и айда на луг, где нас заставал врасплох фермер Тешёр, в просторных штанах и черной тужурке, только дай поорать, с мухами вокруг ушей, по счастью, он боялся моего отца, который стал в Германии боксером, когда победители-американцы устраивали, чтобы развлечь свои войска, в барачных лагерях матчи.
Нашу мать звали Нина, в нас она все еще жива.
Мама гуляла с нами по городу. Карабкающаяся в гору за вокзалом мощеная улица вела нас к ее подруге, матери Алеши, русской, которая жила с мужем, киргизом, узбеком и монголом из Улан-Батора, тронувшимся из-за перенесенных в войну, что зовется последней, мучений, за ним я следил с особым вниманием, чтобы разобраться, что же такое дурачок.
* * *
Но что делать в городе, в очарованном луна-парками городе, с такой прорвой картошки? Превратиться в полевку и грызть ее одну за другой, потрошить, извлекать из нее резцами (посмотрите, как лыбится в большущей корзине крохотная крыска!) крахмал или, превратившись в просеивателя на крахмальном заводе, просеивать и просеивать сухой крахмал до полной отбраковки? Или созвать картофельный пир горой для королей тортильи и картофеля фри, соединив королевские семейства Европы на пиршестве, на котором не будут забыты ни сливочное масло, ни вино, ни пиво? Ни оплеухи. Есть ее с Марией при свете топки, вспоминая тетю Элиану, или на мраморе столовой при свете абажура? Предложить в качестве темы для сборища филологов, чтобы они говорили об Америке, картошка оттуда родом, клубень из кущей! О картофель юклейских полей! О сладость бельгийского картофеля!
Но как быть с такой прорвой картошки?
Но как быть с такой прорвой картошки?
Но как быть с такой прорвой картошки?
Число гипнотизирует, картофелин — тем паче.
* * *
Но что делать со всей этой картошкой в городе, в граде, в восторженном Брюсселе?
За хмелем от сбора урожая приходит задача хранения, приходят обязанность и забота.
Пусть она, в своей покойной пыли, покоится в подвале, как дурак, как самый настоящий слишком вежливый дурак решает садовник. Чего-чего, а этого американцам не видать как своих ушей. Как и милиции. Но крысы? Что мы умеем уберечь от крыс?
* * *
Ну, а дурак созерцает ее в состоянии покоя, подвешенным в воздушном просторе. Днем он восхищается солнцем, прогревающим песчаную почву плато, которую он обрабатывает. А ночью опять же восхищается солнцем, чье отражение видит на луне, жаркий, вялый и взбудораженный.
Мы не действуем, мы суетимся, утверждает из своего гамака дурак.
Потом переходит к листовой свекле, ее в преизбытке. Воздетыми на высоких черешках листьями сей бурак глушит морковь, свою соседку, чей корень раздваивается и растраивается, корень, который грызет крыса, крыса, которая грызет корень, корень дерева в цвету, короче, нужно действовать, пускать в ход орудия, плевать, потеть и обучаться.
* * *
Листовой свекле необходим навоз, добротный, коровий, в форме лепешки. В природе все имеет какую-то форму. Отборный коровий навоз имеет форму лепешки радиусом в шесть дюймов. Единственный адрес на этой периферии — пастбище на Ковберге, на Коровьей горе, луга, где трава растет среди нарытой кротами глины, среди песка и галечника.
Чего он только не сделает ради бураков?
Куда только не пойдет ради своих ненаглядных?
Дурак отправляется туда с тачкой. Две ноги ведут одно колесо, голова уставилась в небо. Он спускается с плато и идет по Старомельничной улице, будто спускается по дороге в овраг. Потом поднимается на луг и ну выписывать кренделя от лепешки к лепешке, под рукой сломанная ручка его лопаты.
Уходит порожняком, возвращается с грузом.
* * *
Дурак вновь за спорт. Выводит свою тачку. Из покосившейся хибарки выводит одну из тачек, тачку своего отца. В нас он все еще жив, трижды произносит он на пороге. И снует туда-сюда меж двух холмов, отправляясь налегке, возвращаясь нагруженным. Пусть листовая свекла всасывает прилежно переваренную траву! Пусть расцветут панкарлиер[39] и толстая ленивая блондинка[40]! Пусть набухает пастернак! Пусть разрастается смородина! Пусть наливается мускатная тыква!
Но над плато нависла тяжкая угроза. Они хотят запретить ослов, садовниц и садовников. Госпожа бургомистерша себе на уме. Столько сапеков[41] загодя, столько зерна сохранится на счету, а гордости-то, гордости для мадам. Ах, мадам, мадам, я чувствую, как у вас по этому плачет сердце! Ивы наперебой заглядывают во впадины ваших глаз!
Бегом в одну сторону, корячась в другую, скользя со своим грузом по склону.
* * *
После сбора урожая дурак устраивает праздник.
Себя он держит скорее за бонобо[42], нежели за шимпанзе, всегда предпочитает приударить, а не задираться, нежные состязания плоти — рыщущей смерти. Итак, он блудит с землей, землею, которую копает и которую не имел чести попирать. Блудит или притворяется. И разжижается в своей тростинке костный мозг. Блудит с первой встречной тварью, всяким оформившимся предметом, но также и с жидкостями и формами переменчивыми. Блудит или притворяется, даже с разреженным воздухом.
Мир служит ему альковом, альвеолой радости. Домом под звездами.
Могила родителей — его огород.
В нас все еще живы, произносит он, прослеживая в брюссельском небе полет юных вдов[43].
* * *
Дома у Алеши. Там мы пили чай с бергамотом, какого с тех пор мне пить не доводилось. Но, может, у матери Алеши не было трех мужей, трех танцевавших по вечерам мужей, поди знай? Каждое поколение должно хранить, бережно хранить какие-то секреты, а каждая живая душа — свои собственные, утверждает одна близкая родственница дураковой жены.
Мимо подножия холма все так же идут поезда. Дом, словно шале, был водружен на самый верх крутой лестницы в обрамлении пенящихся роз, дом Алеши.
Три мужа Алешиной мамы курили на веранде один и тот же табак. Не было ли там трех мужчин в одном, троих в одном дураке? Вполне может статься, трое для одного дурака — не так уж и много.
Мы с братом говорили, что идем к китайцу, молчаливому и по большей части невидимому китайцу. Мы ходили гулять по Льежу, потом возвращались по длинному откосу улицы Сен-Жиля, местного святого, одному из головокружительных, горизонт был таким далеким и таким широким, долина такой глубокой и сладостной, что приходилось держаться за длинную стену фасадов и подпорок, за дверные ручки, за решетки и скобы для вытирания ног, чтобы не упасть и не скатиться до самого низа, до Авруа, где располагался старинный мост, ибо в самом низу тек красиво кипящий поток, рукава которого, погребя их под бульварами, обкорнали подлые личности.
* * *
На подступах к автострадам людей кладут спать за высокими, с электричеством, оградами, пусть они и не воры и не убийцы, пусть их не вправе осудить никакое обычное судебное ведомство. Тогда как обычные судейские чиновники спят себе на дачах или в лучших городских кварталах, им приходится и спать, и жить за высокими колючими оградами. Может быть, это дело рук какой-то высшей, какой-то архисудебной инстанции? Сверхведомство, сжатое в стальной кулак, и ведомство обычное, декорум из кожи мертворожденного телка.
В Льеже тех, кто явился просить защиты и прибежища из стран, опустошенных злодейством и цинизмом оружейных магнатов и их тамошних подручных, запирают в казарме при жандармерии, бдительно окруженной со всех сторон высокой оградой.
Там реет бельгийский флаг.
Кичатся страусиными перьями шапочки магистратов.
* * *
Как-то летним днем дурак ловит себе в озере рыбу и вдруг оказывается заворожен. Заворожен водой, простором сверкающей глади, его захватывают приносимые волнами числа. Две камеры плавательного пузыря, четырнадцать плавательных пузырей, что извлечены нетронутыми из внутренностей выловленной рыбы, пять ворон в небе, гуськом двадцать семь байдарок, три миллиона волночек, один голубой зимородок. К чему бы все это?
Пусть в воздухе плавают, вырвавшись из темноты, неправильные зеленые пузыри сланцевых утесов, предлагает он. Прямо перед ним — зеркальная плоскость воды, натянутая как волос леска, чуткий поплавок и все закулисные обитатели водного царства. И мечтания смешиваются с заботами. Весь в мечтах, он перечисляет.
Двадцать пять тысяч монет. Три облака. Тридцать семь пузырей. Один лещ. Три жизни (одна жизнь, не слишком ли этого мало?). Три сороки и одна сойка. Одна рыженькая белочка. Одна гадюка. Девять могучих ветвей на дубе у него над головой. Одиннадцать утят. Двадцать пять тысяч монет уплывают от меня по приговору трех докторов, каждый в своей филологии. Проплывают три облака. Раскачиваются девять веток. Лещ вновь уходит на глубину. Что за оживление в числах? Что за превращения с волнами? К чему бы все это?