Я пожала плечами, беспомощно и устало.
– Я ищу Дол, – сказала я, слишком измученная, чтобы выдумать историю получше.
Слишком тяжело у меня было на сердце, чтобы сочинить ловкую ложь.
– Я ищу Дол, там мое место, – сказала я.
– Это Широкий Дол, – ответил он. – Поместье Широкий Дол, а это – Дол-Холл. Ты это место ищешь?
У меня подломились колени, и я бы упала, но он одним прыжком оказался рядом со мной, подхватил, вынес на ночной воздух, бережно посадил на ступеньку террасы и расстегнул воротник моей рубашки. Мерцание золотой застежки бросилось ему в глаза, и он осторожно потрогал ее загрубевшим пальцем.
– Что это? – спросил он.
Я расстегнула ее и вытащила наружу.
– Было ожерелье из розового жемчуга, – сказала я. – Но все жемчужины продали. Ма оставила мне ее, когда умерла, чтобы я показывала ее тем, кто будет меня искать.
Я помолчала.
– Но меня никто не искал, – в отчаянии произнесла я. – Так что я ее просто храню.
Он покрутил застежку в руках и поднес к глазам, чтобы прочесть надпись.
– Джон и Селия, – сказал он.
Он произнес эти имена как заклинание. Словно знал, что там написано, прежде чем посмотрел на застежку в лунном свете, словно знал, что именно увидит на потертом старом золоте.
– Кто они?
– Не знаю, – ответила я. – Наверное, ма знала, но мне не сказала. И отец тоже. Мне велели ее хранить и показывать, если меня придут искать. Но никто так и не пришел.
– Как тебя зовут? – спросил он.
Взгляд его из-под растрепанной челки был пристальным и острым.
Я хотела сказать: «Меридон», – но остановилась. Я больше не хотела быть Меридон. Мамзель Меридон – танцовщица на лошади, Мамзель Меридон, акробатка на проклятой трапеции-убийце. Я не хотела, чтобы здесь меня настигли известия о Поразительном Балагане Гауера, я желала, чтобы та жизнь осталась далеко позади, словно ее никогда и не было.
Словно не было ни Меридон, ни Дэнди. Словно Меридон, как и Дэнди, умерла. Словно и не было их обеих вовсе.
– Меня зовут Сара, – сказала я.
И, поискав в уме фамилию, добавила:
– Сара Лейси.
18
Несколько следующих дней прошли как в тумане, как во сне, который не можешь вспомнить после пробуждения. Я помню, что человек, ненавидевший капканы, взял меня на руки, а я была такой усталой и измученной, что не воспротивилась прикосновению, а успокоилась, как успокаивается от ласковых прикосновений раненое животное. Он отнес меня в дом, там были еще двое, мужчина и женщина; над моей головой, лежавшей на его плече, звучали их быстрые вопросы и ответы. Домотканая материя щекотала мне щеку, она была теплой и пахла уютно, как сено. Он отнес меня наверх, и женщина уложила меня в постель, забрала мою одежду и принесла ночную рубашку самого тонкого батиста, я таких в жизни не видела, с тонкой белой вышивкой на манжетах, по подолу и вороту. Я слишком устала, чтобы возражать, сказать, что я – бродяжка, цыганское отродье и меня вполне устроит угол в конюшне.
Я повалилась в огромную кровать и уснула без сновидений.
Проболела я два дня. Человек, ненавидевший капканы, привез из Чичестера доктора, и тот спрашивал, как я себя чувствую и почему не ем. Он спросил, откуда я приехала, и я, сославшись на беспамятство, сказала, что ничего не помню, кроме своего имени и того, что ищу Дол. Он оставил какое-то гадкое лекарство – которое я предусмотрительно выбрасывала в окно всякий раз, как мне его давали – и постановил, что мне нужен отдых.
Человек, ненавидевший капканы, сообщил, что Море в безопасности, в конюшне, и что он хорошо ест.
– Отличный конь, – сказал он, словно это могло подтолкнуть меня рассказать, откуда он у меня и почему чумазая беспамятная цыганка ездит на первоклассном гунтере.
– Да, – ответила я и отвернулась от его пронзительного взгляда, закрыв глаза, словно собиралась спать.
И в самом деле уснула.
Я уснула и проснулась, когда на потолке играло солнце, а сквозь полуоткрытые окна доносились запах первых роз и воркование голубей. Я снова задремала, а когда проснулась, женщина принесла мне бульон, бокал портвейна и фрукты. Я съела суп, но к остальному не притронулась и снова уснула. В те дни я не видела ничего, кроме света на потолке спальни, и ничего не ела, кроме супа.
Однажды утром я проснулась, не ощущая ни лени, ни усталости. Я потянулась, как большая кошка, коснувшись пальцами ног изножья кровати и вытянув руки в стороны, потом откинула тонкие льняные простыни, подошла к окну и открыла его.
Ночью шел дождь, и солнце мерцало на мокрых листьях и цветах розового сада, а от лужайки поднимался пар. Каменный пол террасы подо мной был темно-желтым там, где еще стояли лужи, и светлее там, где подсыхало. За террасой виднелась дорожка с гравием, по которой мы с Морем приехали в первую ночь, за ней – розовый сад с красивыми клумбами и тропинками между ними. Изящная деревянная беседка, выкрашенная в белый цвет, стояла слева; пока я смотрела на нее, в ее открытую дверь влетела ласточка с полным клювом глины для постройки гнезда.
За розовым садом на ровной зеленой лужайке пасся уверенный в себе Море, и его высоко поднятый хвост струился ему вслед серебряным потоком. Он выглядел чудесно, кажется, даже немножко округлился, пожив в хорошей конюшне, где его кормили отличным сеном и весенней травой. За лужайкой виднелась темная стена деревьев со свежей листвой: медные буки, красные, словно побеги розы, дубы с такими молодыми зелеными листьями, что они сияли цветом лайма, и милые буки, ветки которых походили на собранный складками обойный шелк. А за лесом, окружая долину стеной, стояли высокие чистые склоны холмов в белых меловых полосах от высохших ручьев, в мягкой зелени густых рощ в низинах. Небо над ними было ясного синего цвета, полного обещания, но слегка подернуто облаками.
Впервые в жизни я смотрела вдаль и понимала, что я дома. Что я наконец-то добралась до Дола.
Послышался стук лошадиных копыт, я взглянула на дорожку и увидела человека, ненавидевшего капканы, который подъезжал к дому верхом на неказистой коренастой лошадке. Рабочая лошадь, лошадь фермера, которая может тянуть повозку или плуг или служить охотнику по выходным и праздникам. Он осмотрел окна, остановил лошадь и увидел меня.
– Доброе утро, – приветливо сказал он, сняв кепку.
В утреннем солнце его волосы отливали бронзой, а лицо было молодым и улыбающимся. Я подумала, что ему года двадцать четыре; но серьезный молодой человек выглядел старше. На мгновение я вспомнила Джека, который и в сорок будет ребенком, если останется под каблуком у отца; но потом прогнала эту мысль. Джека больше не было. Роберта Гауера тоже. Не было Меридон и ее сестры. Я ничего не помнила.