Она то наскакивала на нее, то, как от сильного удара, отлетала и, беспорядочно размахивая руками, выкрикивала:
—Да ни сна тебе, ни покоя, кровопивка! Подавись ты моим рублем, жмотка! Полопаться бы твоим зенкам бесстыжим! — Всплеснув руками, женщина бросилась к Максиму Петровичу.— Да не пускай ты ее со двора! Ой, люди добрые!—Она подбежала к нам и, поправляя сбившийся с головы платок, принялась жаловаться: — Посудите-ка, подумайте! Приплелась намедни ко мне и чуть не в ноги пала, окаянная душа. Слезы, как горошины, у нее из глаз. «Золотенькая, говорит, погибаю. Не емши, не пимши живу, одолжи рублевоч-ку». Пожалела, дура, дала. Всего-то в дому три рублика было. И отдала. Время прошло, прихожу, а она меня и не признает. А тут слышу: продала дом за большие тысячи. Кинулась и поперву-то испугалась. Встала передо мной помещица степная и глазом не моргает. И чего ты, мил человек, со двора-то ее выпустил? — упрекала она Максима Петровича.
Он рассмеялся:
А я, тетушка, как и ты, не узнал ее. Гляжу — барыня идет.
Истинно, барыня! — воскликнула женщина и, вдруг подхватив подол юбки, побежала со двора.— Да я же ее, разнегодяйку, на все Балаково ославлю!
Должно, я уж из ума выживаю,— растерянно говорила бабаня, когда мы с ней возвращались в дом.— Митрий Федорыч ругает Арефу-то. И то так ее назовет, то эдак, а я думаю: и чего он ее честит? Старая, немощная, да всю жизнь в услужении. У нее, поди-ка, ни обувенки, ни одежонки. А раз-нарядилась, вишь ты, как генеральша Плахина...
Видали? — весело воскликнул Максим Петрович, входя в горницу. Но, кинув взгляд на меня, на бабаню, сразу посерьезнел.— Вы чего заскучали?
Да так,— нехотя откликнулась бабаня.— Радоваться-то будто и нечему, Петрович. Куда ни глянь — обман да жадность. А тут еще и война. Раздумались мы тут с Ромашкой: откуда она? Зачем?
А зачем собаки бесятся? — рассмеялся Максим Петрович.— Малым я, бывало, часто к отцу приставал: скажи да скажи, тятя, зачем собаки бесятся. А он у меня сердитый был. Назовет чурбаком с глазами и поправит: «Не зачем, а отчего». Я тогда сразу же: «А отчего, тятя?» Он щелкнет меня по носу и ответит: «От заразы». Вот и война от заразы. Как болезнь никому не нужна, а хворай, потому деться от нее некуда.— Он вздохнул.— И мало, очень мало таких остроглазых людей, которые видят эту заразу.
Бабаня засмеялась:
Тут, в Балакове, куда ни ступишь, с заразой встретишься. Ну чем наша номерная Евлампьевна не зараза?
Именно! — хлопнул руками по коленкам Максим Петрович.— Только у тех, кто войну затевают, мошна-то потолще, чем у Евлашихи. •
Не хочу на них и слова тратить.— Бабаня поднялась.— Давайте вот чего... К Евлашихе я теперь и за деньги не пойду. Раз нам тут жить, будем приборку делать. Помоем, почистим, за пожитками сходим...— И она пошла из комнаты в комнату, распахивая настежь двери и окна.
Вместе с базарным шумом в дом ворвалась свежесть, и впервые за эти дни я вздохнул широко и свободно.
10
Четвертый день мы с бабаней и Максимом Петровичем наводим порядок во флигеле. Во всех комнатах подклеили обои, протерли окна, дважды со щелоком вымыли полы и двери. Горница, спальня, комната, где, бывало, Силантий Наумыч принимал гостей, прихожая попросторнела от чистоты.
Нынче с обеда с ведрами, тряпками, вениками и терками перешли в Арефину камору и поначалу никак не могли сообразить, с чего начинать уборку. По полу здесь разбросаны и дрова, и щепа, и кизяки... У стен — свалка из ветхих лубяных коробов, ивовых корзинок и перегнившего тряпья. На потолке по углам и у матиц — почерневшие от пыли и копоти тенета паутины.
—Жила-была жилица — ни зверь, ни птица! — воскликнул Максим Петрович и пнул ногой ивовую корзинку.
Она опрокинулась, из нее вылетели три больших клубка пряжи. Один подкатился к ногам бабани. Она подняла его, обдула и удивленно спросила:
—Как же она их оставила?
Я вспомнил, что таких клубков у Арефы два короба, и сказал об этом.
Максим Петрович засмеялся:
—Чужое не считают! Недоглядела, старая.
—А шерсть добрая,— пробуя нить на крепость, сказала бабаня и велела мне отнести клубки в горницу.
Когда я вернулся, бабаня вышвыривала в окна дрова, кизяки, а Максим Петрович крушил лубяные короба и шумел:
Ой, и люблю я всякий хлам уничтожать! Ромашка, давай на помощь скорее!
Вам бы еще Акимку в компанию,— весело сказала бабаня.
Максима Петровича будто кто толкнул в грудь. Он покачнулся, схватился за сердце и, задевая ногой за ногу, побрел к дверям. Бабаня выронила полено, испуганно прошептала:
—Батюшки, дура-то я какая! Сынок, беги скорее за ним. Беги!
...Максим Петрович стоял под грушей, опершись плечом о ствол. Шея у него будто надломилась, голова запрокинулась, а широкие лопатки под сорочкой вздрагивали и то сходились, то расходились. Он простонал, словно пьяный, шагнул от дерева, опустился на скамейку и торопливо достал папиросы и спички. Я понимал, что творится на душе у Максима Петровича. Сегодня он с минуты на минуту ждет телеграмму о выезде Акимки и тетки Пелагеи из Двориков. Напоминать об Акимке или тетке Пелагее, если о них не заговаривал сам Максим Петрович, было нельзя. А бабаня забылась и сказала. Я делаю вид, будто на дворе оказался случайно, и, срывая с нижних веток грушевые листья, начавшие оранжеветь по краям, внимательно рассматриваю их. Максим Петрович долго дует в мундштук папиросы, а затем принимается чиркать спичкой о коробок. Он не замечает, что чиркает не тем концом. Спички одна за другой ломаются. Он откидывает сломанную, достает новую и опять ломает. Досадуя, он смял коробок, протянул мне:
—Запали, пожалуйста. Что-то я совсем расклеился.
Я торопливо выправил коробок, зажег спичку, поднес огонек к папиросе. Максим Петрович затянулся, грустно посмотрел на меня, спросил:
—Что, брат, скучно глядеть, когда большие мужики горюют? Скучно, знаю. Даже страшно бывает, а никуда не денешься. На огне и железо плавится.— Он поднялся.— Ладно! Раз попал в клещи, так пищи не пищи... Пойдем Арефину грязь выгребать.
К вечеру камора преобразилась. Стены и потолок мы выбелили. Пол, выскобленный и прошпаренный кипятком, весело глядел коричневыми и черными сучками из янтарно-желтых досок. Усталые, но довольные, мы усаживались за стол пить чай. Максим Петрович загасил пальцем папиросу и, пристраивая окурок на краешке стола, взглянул в окно и воскликнул:
—А ведь к нам гостья