Мне нужно еще раз увидеться с Ласаллем. Пока идет публичное голосование, я ловлю себя на том, что думаю о его тогдашних словах. Тогда, когда у меня еще были шансы остаться в живых, особого смысла я в них не увидел. Но ему удалось отложить в моем мозгу яичко, икринку, и вот теперь она принялась расти. Повстречать своего Господа, лицом к лицу. Зэки в Коридоре продают друг другу почтовые рекламки, а между делом говорят о нынешнем публичном голосовании, делают ставки на то, кто пойдет первым рейсом. Вот этим они все и заняты в перерывах между оплакиванием своих телевизоров и транзисторов. На тех, кто сидит в нашем Коридоре, ставок не делают, но вам знакомы ощущения человека, который сидит последним в очереди к зубному врачу? Значит, вы понимаете, что я сейчас переживаю. Это голосование построено таким образом, что ты до самого последнего дня не знаешь, что речь идет именно о тебе. И поэтому нужно всегда быть в тонусе. Иногда я строю грандиозные планы, насчет выкинуть что-нибудь этакое в день моей казни, надеть носки на уши или еще что-нибудь в этом же духе. Или залудить в последнем слове нечто невыразимое. А потом поплачешь немножко, и все проходит. Знаю, знаю, я в последнее время вообще стал часто плакать, как-то это не по-мужски.
Наступает последний день голосования, и сил терпеть эту муку у меня не остается совсем. Через час мир узнает, кому суждено умереть. Я начинаю скулить и умолять Джонси сводить меня еще раз к Ласаллю, но ему это как-то не очень интересно. Он спорит с другим охранником, кому из них придется отвечать за прямую линию связи с губернатором штата, которую специально ради первого голосования провели в камеру казней. А в перерывах огрызается на меня через весь Коридор.
– Мистер Блядесс-ма приказал, чтобы никаких свиданий больше не устраивать, – говорит он. – Кроме того, может быть, тебе не так уж долго и осталось, и не о чем будет больше беспокоиться.
В конце концов я начинаю опять щелкать металлическими шариками, пока к моей демонстрации протеста не присоединяются остальные заключенные. Но Джонси от этого только пуще распускает хвост.
– Что, у кого-нибудь из вас, распиздяев, есть миллион долларов, чтобы купить себе право на особые привилегии?
– Да пошел ты на хуй, – орут в ответ зэки.
Мне остается только вздыхать. Я и вздыхаю, и сквознячок от моего выдоха ворошит лежащие на койке бумажки. И вдруг меня осеняет идея.
– Джонси, – кричу я, хватая обеими руками письмо от лохотронщиков. – Вот тебе твой миллион.
– Ага, конечно, – отзывается он.
– Я не шучу, смотри. – Я издалека показываю ему конверт.
– Ты что думаешь, я вчера родился? – хрюкает Джонси. – Я такое говно от своей двери каждое утро чуть не лопатой отгребаю.
Я пробую на нем хитрожопый адвокатский смех.
– Ну да-аа, – этак глумливо осклабившись. – О-кеей, но дело в том, что это имеющее силу законного документа обязательство выплатить миллион долларов. Ты же знаешь, они не имеют права давать подобных обещаний, если эти обещания не соответствуют действительности, а здесь именно так и написано, красным по белому.
– Эй, Литтл, – кричит кто-то из зэков. – Ты говоришь, письмо получил, из тотализатора?
– Так точно.
– А там черными чернилами написано или красными чернилами?
– Красными, все как положено.
– Господи Иисусе на небеси… Продай мне его за двести долларов! – кричит зэк.
– Дай-ка взгляну. – Джонси выхватывает у меня письмо, прямо через решетку. – Да тут же твое имя написано, так что мне от этого какой толк.
– Офицер Джонс, – говорю я тоном классного наставника или еще какой-нибудь шишки на ровном месте, – в мой комплект подготовки к казни среди прочего входят бланки для последней воли и для завещания, и я вполне могу завещать его вам, вы меня понимаете?
– Литтл, погоди! – вопит другой зэк. – Я тебе за это письмо дам триста долларов!
– Иди на хуй, – голосит третий, – я даю пятьсот!
– Заткните глотки, – ревет Джонс – вы что, не слышали, что ли, он отдает его мне!
Он глядит на часы, а потом указывает мне сквозь решетку на тапочки.
– Собирайся.
Когда звяк-перезвяк его цепочки с ключами уходит из пределов слышимости, вдоль по Коридору расползается хи-хи.
– Хрр-хрр-хр, вот, в натуре, ёбнутый, – оттягиваются зэки.
– Литтл, – говорит зэк из соседней камеры, – а ты, я погляжу, начинаешь разбираться, что к чему в этой жизни.
Офицер Джонс лично конвоирует меня вдоль по Коридору, а потом – вниз по лестнице, искать Ласалля. По дороге навстречу нам попадается уборщик, который толкает перед собой тележку, груженную телевизорами и радиоприемниками: обратно в камеры. Это означает, что голосование уже завершилось. Вслед за горой аппаратуры с важным видом вышагивает человек в черном костюме, с документами на казнь. Он обязан передать эти документы старшему надзирателю Коридора, чтобы тот затем вручил их осужденному. Когда человек в черном костюме проходит мимо нас, я вижу, как Джонс едва заметно приподнимает бровь. Черный человек таким же почти неуловимым движением качает головой и идет дальше.
– Никому из моих ребят сегодня не светит, – говорит Джонс.
В животе у меня словно узел развязывается. Я опять живу, еще какое-то время. Мы спускаемся на нижний этаж, только на этот раз не на тот, что раньше, Джонс засовывает голову в какую-то неприметную с виду комнату, но в комнате пусто. Он кричит охраннику, через весь коридор.
– Ласалль здесь?
– В сортире, – отвечает охранник, – откладывает. Джонси конвоирует меня к душевому блоку этажом ниже и заводит прямиком внутрь.
– Может, дождемся, пока он выйдет? – спрашиваю я.
– Времени нет – сегодня казнь, и мне нужно идти вниз. У тебя пять минут.
Он воровато оглядывается по сторонам, потом оставляет меня наедине с раскатистым эхом падающих капель, которые даже на звук кажутся коричневыми, и выходит за дверь.
Пол в душевой бетонный и влажный; я приседаю и пытаюсь, заглянув под дверцы, уловить признаки жизни. Две дверцы плотно притворены, хотя, конечно, никаких запоров тут нет и быть не может. Под одной я вижу стандартные тюремные тапочки и арестантские брюки. Под другой – пару лакированных штиблет и синие брюки от костюма. В эту кабинку я и стучу.
– Ласалль, это Верн.
– О Господи Иисусе. Как ты думаешь, что я могу для тебя сделать из этого сраного тюремного нужника?
– Ну, встретиться с моим Господом, лицом к лицу.
Интонацию я стараюсь соблюсти хитрожопо ироническую. Мне кажется, это принято называть иронией, если ты ловишь хи-хи в тюремном сральнике, в тот самый день, когда казнят какого-то бедолагу.
– Вот говна-то, – ворчит он.
Сегодня все на взводе, сами понимаете. Такое впечатление, что слышишь, как это напряжение жужжит сквозь дверь душевой, как будто мы встретились в морозильной секции «Мини-Марта» или типа того. Во мне поднимаются какие-то совершенно нежданные волны.
– Что, ты и вправду приготовился ко встрече с Господом твоим? – говорит Ласалль. – Тогда вставай, сука-блядь, на хуй, на колени.
– Ну, тут, типа, мокро вообще-то, Ласалль…
– Тогда загадывай свои сраные желания Санта-Клаусу. Проси, чего бы ты больше всего на свете хотел в этом говенном мире.
Я на секунду задумываюсь, по большей части над тем, не уйти ли мне прямо сейчас. Потом, еще секунду спустя, я слышу, как шуршит внутри кабинки Ласаллева одежда. Спускается вода. Он открывает дверь. Из-за двери показывается его индюшачья шея, в воротничке и галстуке. Нижняя губа у него торчит, как у малохольного.
– Ну что? – спрашивает он, оглядываясь по сторонам. – Ты уже на свободе?
Я, как идиот, таращусь по сторонам, пока он поправляет галстук и делает ручкой в сторону двери.
– Офицер Джонс, – зовет он, – есть какие-нибудь новости насчет помилования этого молодого человека?
Джонси просто ржет в ответ, злобным таким, грязным смехом. Ласалль смотрит на меня.
– Пиздец, не сработал Санта.
– Тоже мне, священник, – говорю я. И иду к двери, но он хватает меня за руку и разворачивает назад.
На шее у него вздулась огромная, на трубу похожая вена, которая пульсирует так, как будто живет не на шее, а на органе, типа того, размножения.
– Твою в бога душу мать. – Изо рта у него летят капельки слюны, а дыхание вползает в мое ухо как рулон горячей шкурки. – Где этот Бог, про которого ты мне твердишь? Ты думаешь, благой вселенский разум стал бы морить детей голодом и спокойно следить за тем, как достойные люди кричат от боли, сгорают заживо и истекают кровью каждую секунду, днем и ночью? Нет никакого Бога. Одни только сраные люди. И ты попал вместе со всеми нами в гадюшник человеческих желаний, желаний невыполнимых, перегоревших в потребности, которые болят и саднят, как открытые раны.