Как уверенно, спокойно и убедительно у меня это получается — как у опытной дипломированной акушерки. (О господи, как долго не едет машина…)
— Тогда я пойду задам корму лошади, — говорит он, как мне кажется, немножко успокоенный, но все еще не уходит. — Мы звонили опять. Машина, говорят, вышла.
Он, мешкая, поворачивается, словно ожидая, не скажу ли я еще чего-нибудь, а я сразу не могу ничего придумать. Шаги Берната удаляются медленно, очень медленно, в тишине я различаю даже хруст снега. Мне надо было попросить, чтобы он сходил взглянул, как там Дайна, Поднимаюсь, хочу его окликнуть — в это время из комнаты выходит тетушка Салзирнис.
— «Скорую помощь» нам, видно, не дождаться… Уже сошли воды.
Мне кажется, что я ослышалась, переспрашиваю — она с поразительным спокойствием повторяет то же самое и добавляет:
— В шкафу есть чистые глаженые простыни. Идем, мне поможешь.
— Так я ведь не умею, тетушка.
Она пристально смотрит на меня улыбчивым, мудрым взглядом старого человека:
— Постыдилась бы! А еще фельдшерица называется! — Она беззвучно усмехнулась, не отводя глаз от моего лица, — Струсила как заяц. А сама детей рожала. Только не сбеги, как мой Лаймнесис.
Я бормочу что-то насчет антисанитарных условий, а мои слова заглушает сдавленный крик из соседней комнаты. Я беру таз, мыло, тетушка Салзирнис наливает мне воды — вымыть руки, приносит белоснежное льняное полотенце и ножницы.
— Для чего это? — спрашиваю я.
— Перережем пуповину.
Говорю, что надо бы ваты или марли и спирта. Она подает нераспечатанный бинт и полфлакона «шипра», наверно, из запасов сына.
В этот момент раздается наконец рокот машины, в окна заглядывают любопытные прожекторы.
— Слава тебе господи, приехали! — восклицает тетушка Салзирнис.
Распахивается наружная дверь, и в комнату просовывает голову Бернат, почему-то без шапки. Снял или потерял?
— Приехали! — возвещает он о том, что и без него вполне очевидно, и снова исчезает.
Гул мотора стихает. Голоса. Быстрые скрипучие шаги. У порога кто-то оббивает ноги.
У меня из груди невольно вырывается вздох облегчения, вижу — опять дрожат руки. Действительно, как заяц!
Ребенка принимает врач. Когда раздается первый слабый, невнятный крик, смотрю на ручные часы. Десять минут четвертого. На стеклышко падает крупная капля и расплывается. Да что это со мной такое? Тихонько открываю дверь, тихонько закрываю за собой, снимаю с вешалки пальто и никак не могу попасть в рукав, тыкаюсь как слепая. Наконец натягиваю пальто и выхожу — снег тем временем перестал, он сверкает, искрится в светлом кругу под фонарем и в озаренных квадратах окон. Ветер сделался влажный тяжелый, тяжко вздыхают сосны. Как жаль, все, наверное, опять растает — выпал снег на одну ночь. От темной стены дома отделяется темная длинная фигура. Сперва я принимаю этого человека за Тома, потом узнаю Берната. Тяжелыми шагами приближается он ко мне.
— Ну, как?
— Могу поздравить вас с девочкой.
— Правда?!
Вижу, что ему хочется поговорить, но он не находит слов.
— Дочка похожа на вас, — немножко лукавлю я.
— Востроносенькая и беззубая? — весело откликается он.
— А-а, Пиладзит! — вспоминаю я, и мы оба смеемся.
— Пойдете в крестные?
— Да придется.
— Салзирнис назвался крестным отцом. Кумовьями будете — красивая пара.
Бернат провожает меня до двери станции и поспешно возвращается. Вхожу. Том и Дайна спят. Девочка так и заснула, как я ее уложила, личико совершенно спокойное. Том облокотился на спинку лавки. На его лице легкая улыбка. Я думала, что он слышал, как я вошла, но глаза его по-прежнему закрыты, рука спокойно опирается на спинку, и я догадываюсь, что Том улыбается во сне. Слышно, как за стеной идут часы, идут неторопливо и неумолимо.
Тик… так… пак… пак…
Капает как вода, по капле вытекает время. Еще с четверть часа, и Салзирнис опять зажжет лампу над кассой и начнет выдавать билеты — на этот раз в Ригу.
…пак…пак…пак…
Истекают секунды, истекают минуты. Нет, не могу я их разбудить, ни Тома, ни Дайну. Только стою как завороженная и смотрю на них обоих.
Пусть текут, пусть истекают — не в моей власти задержать что-то или остановить.
Наконец Салзирнис действительно включает лампочку и открывает окошко кассы. Но и свет их не потревожил, только лица их в его отблеске становятся живее.
Чувствую легкое прикосновение к своему плечу. Это Лиесма.
— Случилось что-нибудь? — тихо спрашивает она.
— Нет.
— Вы такая грустная.
— Нет, Лиесма.
Скрипнула дверь. Лиесма поворачивает голову, и я вижу в ее глазах смятение. Оглядываюсь и я и вижу — входит Алиса Патмалниек.
ПИЛАДЗИТ
Елки зеленые! Это сон или… или уже загробный мир? Алиса! У этих баб прямо собачий нюх. Сейчас пойдет такая катавасия — как пить дать, раз уж она поперлась за мной на станцию. Бежала, небось? Вся красная, платок съехал, вспотела. И что эти бабы во мне находят, чтоб так чесать следом, — сам не пойму.
— Разве ты, Алиса… не в Цесисе?
Тьфу, черт меня дернул за язык задать такой вопрос! Все равно что скипидару плеснуть под хвост — будет разоряться при всем честном народе, обзывать кобелем или того похлеще, саданет еще — боже милостивый! — по мордасам.
Что за чудеса! Нет, не разоряется, молча мотает головой. Председатель довез на «виллисе» до развилки, дальше топала пешком. Приходит — в Патмалниеках темно, пусто, как увидала, что нет ни вещей, ни паспорта, сразу поняла. Накормила свинью, подоила корову, хотела лечь спать, да никак нет покою. Накачала велосипед и поехала. На велосипеде по такому снегу, с ума сойти! Тяжело, известное дело, добиралась долго, больше его толкала, чем ехала.
Какая Алиса чудная — ни жива ни мертва, глядит только все время на меня и тихонько бормочет, словно голоса лишилась. Где же та иерихонская труба, где ж ее генеральский бас? Как выйдет бывало во двор в Патмалниеках, как даст волю языку, так и в Вецсникерах собака лает… А тут и пискнуть не может. Простыла, что ли? Мотает головой: нет… Уморилась, ноги мокрые, одежда мокрая, падала ведь, наверно, с велосипеда-то. Падала? Да, раза два падала, под снегом не видать, где рытвина, где яма. Ушиблась? Она пожимает плечами, не знает, видно, да или нет. Присаживайся! Алиса садится рядом со мной на самый краешек лавки и молчит, сцепив руки, красные, как клешни у рака. Варежки забыла или посеяла по дороге? Опять только пожимает плечами… Жду, когда она в конце концов что-нибудь скажет, не можем же мы сидеть так, как двое немых. Если б она еще упрекала, стала пилить, тогда можно отбрехиваться. Разве я Алисе что-нибудь обещал? Боже упаси! С самого начала она знала про Эмму и про Паула с Илгонисом.
Я не обманщик! Пьяница я и вертопрах — это да, но не жулик.
Малярил я в Патмалниеках — ну и остался. Поработаю, говорил ей, здесь, в Дзегах, пока не надоест, и опять подниму паруса. Может, Алиса надеялась сотворить то, что до сей поры не удалось ни одной бабе — привязать и удержать Волдемара Пиладзита? Я все равно как угорь: зажми в ладони хоть изо всей силы, Он проскользнет между пальцев. Привязать меня — с такой-то харей вековухи, с носом-картошкой и в сорок девять лет? Тут уж надо совсем из ума выжить, чтоб такую мысль забрать себе в голову!
Алиса все сидит, так и не говорит ни слова. Люди подходят к кассе, покупают билеты на Ригу. Надо и мне… Вот поднимусь сейчас и пойду. Расстегиваю кошелек, вытаскиваю фиолетовую и встаю с лавки. Она шепотом окликает меня: «Волдемар!» Поворачиваю голову — чего тебе? Господи боже мой, Алиса плачет! Мы прожили с ней без малого четыре месяца, но чтобы Алиса слезу пустила! Орать — да, пилить — это она горазда. Но плакать! Да еще как: крупные слезы бегут и бегут по щекам, ни дать ни взять — Стабураг. А какая она седая! Виски совсем белые. И когда плачет — со сморщенным, мокрым лицом, — она на всех зверей похожа, щеки, как вялые помидоры. Когда Алиса нафуфырится — накрутит волосы, подфиксатурится маленько да принарядится, то с виду еще ничего себе, а такая: брр! Когда я работал в Патмалниеках, еще летом, она накручивалась на бигуди чуть не каждый божий день. Зайдет, где я малюю: пестрое шелковое платье, янтарная брошка, пахнет сама как розарий. Фу, нипочем не скажешь, что пятьдесят уж на носу! Показывает: тут я хочу вот так, тут я хочу вот этак. Чистая графиня, а не колхозница. Показывает на стены, а сама так и зыркает на меня, глаза бегают, как блохи, маленькие, блестящие и черные. И то сказать, могло ли нам тогда прийти в голову, что такое будет наше расставанье? Что она будет сидеть, как старая линялая мокрая курица, а я только и буду думать, как быстрее от нее избавиться? Ни в жизнь!
Сперва дело шло на славу. По вечерам, как я кончу работу, а она воротится с поля и приберется, мы спускаемся вниз к ручью мыться. Она, подобрав юбки, залезает на камень. Ах да ох, вода такая да сякая! Ножки, само собой, уже не первой свежести, но и особых изъянов не найти, целый день в поле — запеклись дочерна. Декольте… и все такое прочее… И то сказать: душа мужчины — не ведро с вареньем, из которого черпают и черпают до дна, а скорее медяк — чем больше он трется, тем ярче блестит… Да… Потом-то всякое бывало, иной раз и поцапаемся, мы ведь не архангелы. Хорошего и плохого поровну было, так что зло нам держать друг на друга не за что. Но и дальше тянуть резину тоже нет охоты. Белый свет что море — без конца, без края, и ты плывешь, как парусник по ветру…